colontitle

Елена Щёкина: прорыв в ХХI век

Евгений Голубовский

Десять лет мы живем в ХХ1 веке. Конечно, можно не доверять сухим числам. Историки убеждены, что ХХ век начался в 1914 году, с залпами Первой мировой войны. Об этом же в «Поэме без героя» писала Анна Ахматова : «А по набережной легендарной приближался не календарный – настоящий двадцатый век». Может быть, и ХХ1 век трагически вошел в нашу жизнь адской катастрофой, террористическим уничтожением небоскребов-близнецов в Нью-Йорке 11 сентября 2001 года. И все равно, как ни считай, мы живем в ХХ1 веке. И все труднее повторять предсмертные слова Льва Троцкого : «Жизнь прекрасна!».

Музей современного искусства Одессы уже выделил для живописи ХХ1 века один зал, всю центральную стену в котором заняли две картины из триптиха Елены Щёкиной «Наилучшее наблюдение». Именно о Елене Щёкиной, тридцатилетней художнице, вошедшей в искусство с новым веком, эта статья. Но вначале еще несколько общих суждений о времени и об искусстве.

ХХ век ломал стереотипы мышления, художественного восприятия. Как волны, накатывались на зрителя – кубизм, экспрессионизм, дадаизм, сюрреализм, абстракция, оп-арт, поп-арт, постмодернизм, концептуализм…

Бурная река времени вовлекала мастеров в удивительные эксперименты, но, главное, оказывалось, что все они (при наличии таланта художника) плодотворны. И вот пришел ХХ1 век. И кажется, что движение не замедлилось, а приостановилось. А, возможно, так и должно быть. Прошло время разбрасывать камни, наступило время их собирать. А значит, осмысливать, переосмысливать буйный авангардистский ХХ век. И повторяется неореализм (уже не в кино, а в живописи), неоэкспрессионизм…

Остановка, застой, отстой или углубление в собственное «я», в личностное мироощущение, где не «группа товарищей» образует течение, направление, школу, а каждый Художник самоценен своим индивидуальным взглядом на мир? Похоже, что пока происходит именно такое развитие – не в ширь, а в глубь.

И очень яркий пример: прорыв в ХХ1 век – искусство философа и живописца, кандидата культурологии Елены Щёкиной.

Обычно не принято называть возраст женщины. Но для Елены Щёкиной – утверждал и утверждаю – обычно именно то, что необычно. Во всех своих каталогах она указывает, что родилась в 1980-м, что училась не по советским принципам, а параллельно – в общеобразовательной школе и художественной, в университете на философском факультете и в художественном училище имени Грекова. Но настоящее живописное образование получила в мастерских патриарха одесской живописи Юрия Егорова и исследователя творчества Василия Кандинского - Виталия Абрамова.

Когда-то покойный Сергей Князев в статье «Елена Щёкина: гармония страсти» писал, размышляя о том, что дали художнице школа Егорова и школа Абрамова: «Поставленный в те годы прекрасный рисунок – сильная сторона творчества Щёкиной. Женские тела, схваченные в сложном движении одной линией, свободное владение графическими техниками. Но, когда в основу живописи ложится рисунок, обычно бледнеют ее колористические качества, и Елена «убирает» достигнутое мастерство внутрь произведения, выводя на первый план образы, решенные за счет столкновения цветовых пятен».

Точное наблюдение. Но важно и то, что, сочетая опыт фигуративности, мощной статики Ю.Егорова и абстрактного экспрессионизма Василия Кандинского, для себя Елена Щекина выбирает дорогу фигуративного экспрессионизма. За ее осознанием мира опыт таких крупных художников с мировыми именами, как Шилле, Кирхнер, Балтюс… Она не подражает никому из них, но опыт этих мастеров выводит ее на главную тему, с которой она вошла в ХХ1 век - обозначить пространство страсти, снять все табу, которые совковость поставила перед искусством.

Когда-то в предисловии к каталогу Елены Щёкиной я нашел, как мне кажется и сегодня, точную формулу: «В одном из своих трудов Зигмунд Фрейд утверждал: «Культура – это метафора секса. Елена Щёкина, художник и философ, решила поспорить и доказать, что в ХХ1 веке секс стал метафорой культуры».

Обнаженные модели на картинах Е.Щёкиной. Полная свобода пластики, открытость миру. Как человек, сочетавший в себе философа и живописца, она не испугалась табу и откровенно поставила вопрос: что проще современной женщине обнажить – тело или душу? Ответ каждый зритель находит сам. Но тот, кто читает размышления Елены Щёкиной, философа, знает ее выводы:

«Искусство одухотворяет и возвеличивает, поэтому хотелось, отойдя от пошлости и грязи, показать эротику с возвышенной точки зрения. Обращаясь к теме женской обнаженности, хотелось уйти от культа наготы, а обратиться к открытости. Поэтому это взгляд без предубеждений, не попытка осудить или остудить, а желание понять, не испугаться чувственности, а видеть жизнь не сквозь щелочку, а в отсутствии и двери и стены, взглядом не мужчины, и не женщины, а взглядом художника…».

От молодых художников всегда ждешь нового слова. Пожалуй, даже потрясения основ. Увы, после одесских постмодернистов, лидером которых был когда-то Александр Ройтбурд, некогда и впрямь взорвавших благостность и благообразие художественной жизни Одессы, наступила долгая и достаточно ощутимая тишина. Мне кажется, одной из первых в ХХ1 веке ее нарушила Елена Щёкина. Кстати, вглядитесь в ее картины на стенах МСИО, и вы почувствуете, что и урок Ройтбурда не прошел для нее незамеченным. Это естественно, что художник вбирает опыт всех предшественников и, пользуясь этим многообразием, строит свою модель мира.

Нет, не подумайте, что я вижу единственный пример прорыва в век ХХ1. Не могу не назвать Стаса Жалобнюка, Сергея Богомолова, Альбину Ялозу… Но по времени Ангел взмахнул крыльями прежде всех из них над мольбертом Елены Щёкиной. И мы увидели ее «Чувство причастности», «Игру со временем», «Тайну», «Сексуальную этику», «Наилучшее наблюдение»…

Когда-то киевский искусствовед Алексей Титаренко заметил: «Может быть, Лена Щёкина прислана инопланетным разумом осуществить сексуальную, живописную и прочие революции в одесской, пресловутой южнорусской школе»

Я ответил бы - наверняка, а не может быть.

Единственно, она не должна останавливаться в своей работе. То, что она делает, то, что она задумала, это не спринт, а марафон. Понимаю, что спортивная терминология редко применима к искусству. Но мне кажется, об этом проще и точнее не скажешь. Главное, не останавливаться, верить себе, верить в себя. Второе дыхание придет. В этом я еще раз убедился, побывав в декабре 2010 года в мастерской Елены Щёкиной. Она бежит, а друзья, поклонники, зрители на ходу ей дают советы: «Может, хватит, писать эти композиции с обнаженными», «посмотри, как преуспевают те, кто принял contemporary art», «Почему бы тебе не заняться абстракцией?»… А она движется дальше и дальше, ибо понимает, что кроме нее некому рассказать «о свойствах страсти» (пользуясь формулой Бориса Пастернака).

Всмотритесь в картины Елены Щёкиной в зале ХХ1 века Музея современного искусства Одессы. Раскаленная, но еще неподвижная магма чувств. Не нужно спрашивать себя, что это – левитация, медитация. Ощутите биение своего сердца. И поймете, что вы вошли в резонанс с биением сердца художницы.

Работы Елены Щёкиной

Работа Елены Щёкиной Работа Елены Щёкиной Работа Елены Щёкиной Работа Елены Щёкиной

«Мне начало утро армянское сниться...»

Евгений Голубовский

Евгений ГолубовскийЭто строка из цикла стихов Осипа Мандельштама — «Армения». Думаю, что и нашему городу, Одессе, может сниться армянское утро, ибо у его истоков стояла, наряду с прочими диаспорами, — армянская. Как к путеводителю уже не раз обращались мы к «Путешествию Онегина», к одесской главе,

«Язык Италии златой Звучит по улице веселой, Где ходит гордый славянин, Француз, испанец, армянин, И грек, и молдован тяжелый…»

Об итальянцах, французах, греках в истории нашего города мы уже рассказывали. Этот очерк посвящен армянам. И помог рассказом об армянских переселенцах, о своей семье, об общине, которая и сегодня играет значительную роль в жизни города, замечательный человек, как бы олицетворяющий наш Одесский университет, Леон Хачикович Калустьян, создавший труд об истории армян в нашем городе.

Академик Василий ТаировНо, пожалуй, естественнее будет, если я начну даже не с него, а с первого моего главного редактора газеты, тогда еще «Комсомольское племя», где я начал публиковаться. Это был Ерванд Григорьянц. Он первым попытался сделать газету нового типа — «газету с человеческим лицом». Наверно, и до него я знал одесских армян, но как-то не осознавал этого. А вот «Неистовый Ерванд», так очерк-воспоминание о нем назвал Борис Деревянко, гордился восточной мудростью своих предков, сам писал притчи, хотел собрать книгу о Таирове,

В его маленькой книжке, выпущенной в Ереване, увы, после трагической смерти, есть такая запись: «Смысл жизни следует искать не в сочинении книг. И даже не в самой жизни. Смысл жизни — в сочинении жизни». Вот этим как раз и пытался заниматься Григорьянц. Во времена полнейшего безвременья у себя в газете он, можно сказать, сочинял жизнь. И в этом помогали ему Зяма Могилевский, Галя Семенова, Белла Кердман… А потом мы изредка встречались с ним в Москве, когда он работал в «Литературке». Помню, Григорьянц меня и Юрия Михайлика пригласил в «Националь», на 10 утра, позавтракать. И рассказал старый одесский анекдот, имеющий отношение ко всему этому очерку. «Умирает старый армянин, глава рода. Стоят внуки, правнуки. Он подзывает сына и что-то шепчет ему.

— Что он тебе сказал? 
— Отец завещал: берегите евреев… 
— Причем тут евреи? 
— Отец сказал, когда покончат с евреями, возьмутся за нас — армян».

Этот анекдот, утверждал Григорьянц, родился до второй мировой войны, до фашистского геноцида, но армяне уже хорошо знали, что такое геноцид, — в памяти поколений живет преступление, содеянное партией младотурков. Не знаю, после какого из геноцидов перебрались в Одессу дед, отец Ерванда, человека, создавшего школу журналистов, на которой держались «Комсомольская искра», «Вечерняя Одесса». Но Леон Хачикович Калустьян, о котором как-то написал очерк Борис Деревянко «Гвардии рядовой», о котором вспомнил, когда готовил гневную отповедь тем, кто вводил в нашу речь сволочную фразу — «лицо кавказской национальности», так вот Калустьян — одессит в четвертом поколении.

И это не предел. Армян приглашал, привечал граф М.С. Воронцов. И за то, что он поддерживал евреев, армян, немцев края, все время на него шли доносы в Петербург. Но Воронцов был тверд. Вот одно из его объяснений: «Я де покровитель армян. Но ведь это народ высокой культуры, о чем свидетельствуют возведенные ими чудные храмы в Крыму. Кто может отказать армянам в том, что они честный народ? Армяне крепко любят деньги не меньше евреев. Но ведь они не скупы и на пожертвования, и не только для своей братии, но и для других народов. Они честолюбивы. Но ведь это честолюбие с добрым сердцем».
Провидцем был граф Воронцов. Украшением Одессы стала армянская церковь, возникшая на углу Екатерининской и Базарной. Увы, она разрушена в 50-е годы. Но вновь собрали армяне деньги — и уже в наши времена на Гагаринском плато возвели новый храм, украсивший аркадийские берега. И первая, созданная в конце 1840-х годов, армянская церковь, и вторая, и нынешняя способствовали открытию армянских школ. Дети не должны забывать родной язык.

Чем же занимались армяне в Одессе? Всего не перечислишь. Но в памяти поколений остались бригады портовых рабочих-армян. Да и жили они в районе улицы Приморской. Кстати, Хачик Калустьян, отец Леона Калустьяна, из этих портовых грузчиков, так что наименование Армянский переулок, идущий от Приморской к Арбузной гавани, к Судоремонтному заводу лишь закрепило в топонимике Одессы труд сотен армян, способствовавших процветанию края.

Опытная станция виноградарей и виноделов. Открыта в 1905 г.Армянская церковь на Гагаринском плато.И еще одна топонимическая подсказка — Таировский жилмассив. Ведь он, как и институт виноградарства и виноделия, назван в честь председателя армянского комитета Одессы, редактора журналов «Армения и война», «Вестник Армении», «Вестник виноделия» — выдающегося ученого Василия Таирова. Родившийся в Армении, в селе Помбак, он отдал весь свой талант Одессе. Думаю, мы должны гордиться тем, что живем в космополитичном, многонациональном городе. И не задумываемся, кто армянин, кто грузин, кто молдаванин. И все же история требует точных знаний. Поэтому нельзя забывать, что табачная фабрика в Одессе принадлежала армянам Асвадурову и Попову. Кстати, и дом на Пушкинской, 37, где находилась «Комсомольская искра», был когда-то домом Асвадурова. Не раз я слышал, что нынешняя Отрада принадлежала Холайджоглу. И только после встречи с Калустьяном узнал, что и это армянская семья. А сколько армян училось в Новороссийском университете! Армянское землячество даже открыло на Екатерининской, 3, свою библиотеку.

В годы советской власти армяне были капитанами судов, актерами театров, музыкантами, художниками, грузчиками, обувщиками… Как и многих других, их не обошли сталинские репрессии. Взгляните на том «Одесского мартиролога» — и вы увидите, что буквально были черные дни — в один день расстреливали поляков, в другой — греков, в третий — армян. Но жизнелюбивый и жизнестойкий народ жил и выжил. Ректором медицинского института после войны стал Ашот Гаспарян, кафедру физической химии в ОГУ возглавлял Оганес Давтян, автодорожным техникумом руководил Мовес Адамян…

А кто в Одессе сегодня не знает выдающегося ученого-социолога Ирину Попову, замечательного химика Герберта Камалова (ныне он возглавляет армянскую общину), предпринимателя Эдуарда Хачатряна, чья благотворительная деятельность нашла отражение и в украинской, и в мировой прессе. Не зарастет тропа в армянскую церковь, освященную в ноябре 1995 года, которой католикос всех армян Гарегин I дал имя Григория Просветителя, как бы указывая всей диаспоре, что наряду с торговлей, ремеслом, армяне не должны выпускать из своих рук факел культуры, науки и просвещения.

Очарованная душа

Евгений Голубовский

Александра Николаевна ТюнееваАлександра Николаевна ТюнееваБиблиофил. Дословно это слово должно обозначать – «любитель книг», «книголюб», но уже давно оно приобрело несколько иной смысл – человек, собирающий редкие, ценные издания…

Александра Николаевна Тюнеева была филологом, была библиотекарем, была библиографом, но одновременно была и библиофилом.

В дом Тюнеевых на Троицкую, 47, я попал в начале 60-х годов. И с тех пор не раз бывал у Александры Николаевны и Юрия Борисовича, ее сына. Дело в том, что моя мама Клара Натановна Голубовская работала участковым терапевтом в 3-й поликлинике. Тогда еще не было понятия «семейный доктор», но именно в таком качестве десятки лет она жила жизнью своих пациентов на участке по улицам Троицкой и Преображенской, по Александровскому проспекту. Многие из ее пациентов становились друзьями. И сегодня я вспоминаю семьи профессора С.Ф. Кальфа, краеведа М.Ф. Ставницера, химика Троскова, библиофила А.Н. Тюнеевой.

Впервые я пришел в дом на Троицкой, 47, по просьбе мамы – передать какое-то редкое лекарство Юрию Тюнееву. Он болел, перенес тяжелый сердечный приступ, но сразу не отпустил меня. Ему хотелось поговорить, узнать, что читают молодые люди (он был 1910 года рождения, я – 1936, разница существенная), да и показать какие-то редкие книги из своей библиотеки.

Мы разговаривали около часа, когда в комнату вошла высокая худощавая дама (именно так я ощутил это тогда) со строгим лицом, и я понял, что засиделся. Но Александра Николаевна пригласила в большую комнату – пить чай.

Разговор стал общим. Вернее, меня выспрашивали, насколько хорошо я знаю Достоевского, представляю ли, чего хотели кадеты в 1917 году, знаю ли, отчего русская интеллигенция поддержала Февральскую революцию. Как видно, я выдержал «экзамен», так как мне дали на две недели прочитать трехтомник П. Милюкова «Очерки истории русской культуры»…

Так, лет двадцать, с начала 60-х до начала 80-х, я стал бывать в этом доме, приносил читать книги, брал читать книги, беседовал с Юрием о жизни, с Александрой Николаевной о книгах.

Можно сказать, что три очень разные по направленности библиотеки собрали хозяева этого дома. Одну я уже не увидел, только слышал о ней. Это была музыковедческая библиотека Бориса Дмитриевича Тюнеева, мужа Александры Николаевны. Венчались они в 1910 году, и тогда уже Борис Тюнеев был собственным корреспондентом журнала «Русская музыкальная жизнь» в Одессе, пропагандистом новой русской музыки – А. Скрябина, С. Рахманинова. Кстати, именно сюда, на Троицкую, 47, приходил брать уроки у Бориса Тюнеева юный Святослав Рихтер.

Но вернусь к библиотеке. Большую музыкальную библиотеку мужа после его смерти в 1934 году Александра Николаевна подарила консерватории.

Интереснейшую библиотеку собрал Юрий Борисович Тюнеев. В его шкафу книги стояли в два ряда – в первом мемуары советских военачальников времен как гражданской, так и Великой Отечественной войны (немаловажно и то, что Юрий Тюнеев был офицером, прошел путь от первого до последнего дня войны). Во втором, так, чтобы сразу не было видно, – мемуары белых – Краснова, Деникина, воспоминания Черчилля… Что-то из этих книг было издано в СССР «для служебного пользования», что-то на Западе. Для меня тогда все эти книги были открытием. И хоть я не увлекался этой темой, но подержать в руках сборники «Вехи» и «Смена вех», поговорить об этих книгах было чрезвычайно интересно.

Юрий Борисович Тюнеев умер в 1971 году, и всю его библиотеку Александра Николаевна подарила мореходному училищу, где ее сын преподавал английский язык.

И, наконец, библиофильские увлечения Александры Николаевны Тюнеевой – философия (и русская, и немецкая), теософия, антропософия. Помню, что Александру Николаевну удивило, что я знаю имя Рудольфа Штайнера. Наше приближение к нему шло с разных концов: она познакомилась и увлеклась Штайнером, когда после окончания Смольного института в Петербурге уехала совершенствовать образование в Швейцарию, в Лозанну. Для меня Штайнер был героем мемуарной прозы Андрея Белого и Максимилиана Волошина. И все равно, разговаривать с русским переводчиком Штайнера в семидесятые годы, когда советская власть каленым железом выжигала не только книги, но и носителей идей антропософии, было редкой удачей.

На столе у Александры Николаевны почти всегда лежала книга афоризмов Шопенгауэра. При ее ироническом складе ума она находила в этом томике каждый раз подтверждение своему скептицизму.

Поэзия не входила в эти годы в круг интересов А.Н. Тюнеевой. Но так было не всегда. В Петербурге она слушала А. Блока и Н. Гумилева, в Одессе – И. Бунина. Кстати, Бунин в Одессе произвел на нее неизгладимое впечатление. Слушала она его на каком-то благотворительном вечере в пользу бедных студентов. Бунин читал цикл стихов, написанных при поездке в Палестину. Его она представляла холодным, заносчивым, чопорным, а он в евангельских стихах был светлым и радостным, хоть за стенами зала продолжались все те же окаянные дни.

За два десятка лет знакомства Александра Николаевна подарила мне для моего собрания поэзии четыре книги. И одна из них – замечательный перевод, сделанный Иваном Буниным

«Песни о Гайавате» Лонгфелло, за который Иван Алексеевич был удостоен Пушкинской премии.

На титуле книги, изданной в СПб в 1903 году, в издательстве «Знание», замечательно иллюстрированной американским художником Ремингтоном, печатка А.Н. Тюнеевой и дарственная надпись: «Глубокоуважаемому и дорогому другу – единому в нашей любви и почитании книги Евгению Михайловичу Голубовскому от А. Т. 20 ноября 1980 года».

Кстати, разговор о Бунине, об Одессе в смутные времена состоялся именно тогда, когда я в очередной раз зашел к Александре Николаевне, застал там Николая Алексеевича Полторацкого, нашего общего друга, а меня поджидал подарок – надписанная книга.

Естественно, не обо всех встречах в жизни Александры Николаевны удалось с нею поговорить. Где-то в семидесятые годы Александра Николаевна, зная, что я увлечен историей и поэтикой футуризма, подарила мне книгу отца итальянского футуризма Маринетти. Русские футуристы выпустили ее к приезду знаменитого итальянца в Россию.

«Песнь о Гайавате» в переводе И. Бунина«Песнь о Гайавате» в переводе И. Бунина«Песнь о Гайавате» в переводе И. БунинаМаринетти. Футуризм. Книгоиздательство «Прометей» Н.Н. Михайлова. 1914 год.

Как на всех книгах Тюнеевой, и на этой ее печатка. Лишь дома, читая книгу, я обнаружил, что Александрой Николаевной в книгу был вклеен билет на лекцию Ф.Т. Маринетти в Концертный зал Калашниковской биржи в Петербурге 4 февраля 1914 года. Значит, где-то, возможно, невдалеке, рядом с Александрой Николаевной сидели в этом зале Владимир Маяковский, Давид Бурлюк, Борис Пастернак… Но, к сожалению, об этом вечере с Александрой Николаевной не пришлось поговорить. Не случилось…

И еще два издания, попавшие в мою библиотеку как дар А.Н. Тюнеевой. Оба редчайшие. Одесская Блоковиана.

Одесская БлоковианаОдесская БлоковианаОдесская БлоковианаОтношение к Александру Блоку у А.Н. Тюнеевой менялось в течение ее долгой, почти столетней жизни. Когда в 1905 году вышла первая книга А. Блока «Стихи о Прекрасной Даме», А. Тюнеевой было уже 17 лет. С восторгом читала она тогда молодых символистов, как и она, ищущих Вечную женственность, незапятнанность Веры. Но через двенадцать лет произошла революция. Даже не столько «Двенадцать» отторгли Блока от сердца Александры Николаевны, сколько то, что Александр Блок был редактором стенографического отчета «Чрезвычайной следственной комиссии по делам бывших царских министров». Этот том хранился в библиотеке Юрия Тюнеева, на свои полки Александра Николаевна его никогда не ставила.

И все же… Именно она сохранила для истории поэму «Двенадцать», переизданную в Одессе сразу вслед за Петроградом, и листовку со стихотворением «Скифы», которую она собственноручно подобрала на одесской улице, когда листовку разбрасывали с аэроплана. И в этом тоже проявились характер и принципы Тюнеевой.

В двадцатые годы в Публичной библиотеке, в созданном ею при Музее книги отдела редких книг и рукописей, она хранила архивы меньшевиков, эсеров, Бунда не потому, что они ей лично были интересны, а потому, что такие архивы не должны пропадать для истории. По доносам, после проверки в середине 20-х годов ее уволили из Публичной библиотеки. Но в 1941-1944 годах она вернулась и в Публичную, и в Научную библиотеку университета, стала их директором, чтобы спасать книжные фонды, в том числе и марксистскую литературу. Ничего не должно быть уничтожено – это все для истории. Таков был ее принцип. В моем собрании было много прижизненных книг Александра Блока, но одесских, подаренных мне Александрой Николаевной, тогда еще не было. А в это время было объявлено, что «Литнаследство» готовит тома «Александр Блок. Новые материалы и исследования». И я предложил ответственному редактору «Литнаследства», в прошлом одесситу Илье Самойловичу Зильберштейну фотокопии этих двух одесских изданий Блока. Мне была заказана статья.

Естественно, написав ее, я принес текст А. Тюнеевой. Ей было уже 95 лет. Но она сохраняла живой непосредственный интерес к жизни, к литературе. Читать ей было уже трудно, медленно я прочитал ей статью, она попросила внести одну правку, сообщив, что подобрала листовку 1 мая 1919 года не на одной из улиц города, а на Ришельевской угол Ланжероновской, возле Оперного театра, где кружил самолет.

Статья готовилась к печати в издательстве четыре года и вышла в 1987 году, в четвертом томе блоковского «Литнаследства». К сожалению, Александра Николаевна умерла в 1984 году, так и не увидев этой книги. А если бы увидела, обрадовалась бы факту публикации и огорчилась бы, так как названия Ришельевская и Ланжероновская в 1987 году не были «правильно» поняты.

Дарила мне Александра Николаевна и свои статьи – о Музее книги, о миниатюрных книгах на русском, французском, немецком языках. Часть из них я передал в Научную библиотеку имени Горького, где они и должны храниться, так как там были созданы. Проходят годы. И наконец-то издаются рукописи академика В.П. Филатова, завещанные им А.Н. Тюнеевой. Надеюсь, «всплывут» и антропософские тексты, и будут изданы.

Судьба Александры Николаевны Тюнеевой, библиофила и хранителя исторической памяти, урок того, что жизнь для книги и стала подвигом настоящего русского интеллигента.

Лица необщим выраженьем…

Евгений Голубовский

Можно повторить эту строку Евгения Баратынского, можно сказать проще, обыденнее и прозаичней, но суть останется той же. Валерий Парфененко, известный художник, привнес в одесскую живопись свою, неповторимую мелодию. Если большинство одесситов справедливо считают себя продолжателями в новых формах и новых образах традиций южнорусской школы, то у Валерия Парфененко художественная родословная другая.

Родился Валерий Парфененко в Витебской области в 1946 году. Витебск начала ХХ века стал одним из родовых гнезд европейского авангарда, достаточно вспомнить и Марка Шагала, и объединение УНОВИС, созданное Казимиром Малевичем в 1919 году. Эмблемой УНОВИС стал «Черный квадрат» Малевича.

Очевидно, что и легенды о витебском авангарде, с одной стороны, а с другой – тихая потаенная красота природы Белоруссии не могли не оказать влияния на будущего художника, учившегося сначала в Витебске, а потом в Ленинграде.

А в Одессу Валерий Парфененко попал по любви. Влюбился в одесситку и переехал в 1975 году в наш город. Диплом художника дал право преподавать, а в одесском училище как раз была вакансия преподавателя. Так, вместе с Владимиром Васильевичем Криштопенко принял и повел он свою первую студенческую группу.

Сейчас, вспоминая те годы, Парфененко рассказывает, как много дало ему общение с Криштопенко, а затем еще с двумя художниками – Валентином Филиппенко и Александром Ануфриевым. Они все как бы соскоблили с него академическую выучку, приоткрыли глаза, показали искусство ХХ века. Дорога была про-

торена. Александр Ануфриев познакомил его с Виктором Маринюком, тот со своей женой, замечательной художницей Людой Ястреб…

Валерий Парфененко понял, что «суровый стиль», который определил направление в живописи периода «оттепели», для него уже потерял смысл и привлекательность. Одесская школа учила полной раскрепощенности, лиризму, эмоциональности. И эти встречи стали для художника уроком творчества на долгие годы.

Так сложилось, что Валерий одновременно участвует в «квартирных» выставках (к примеру, у Володи Асриева) и на республиканских, где его «левые» акварели поддержал классик украинской живописи Николай Глущенко. Но до перестройки – хоть и официальных выставок у него уже было множество, думать о приеме в Союз художников не приходилось. Да и кормить семью можно было, лишь работая над монументальными росписями.

Во многих городах мира есть сегодня картины Парфененко. Только в Соединенных Штатах их около двухсот пятидесяти. У коллекционера Веры Подольской – более семидесяти акварелей, у галериста Якова Лесова множество работ.

Чем привлекают картины Парфененко зрителей? Праздничностью! Духовной аурой! Светом! Мастер не пересказывает какие-либо сюжеты, а приоткрывает состояние своей души.

Было время, когда Парфененко тратил много сил на организационную работу. Вместе с художником В. Алтанцом и журналисткой С. Чайкой они организовали ТОХ – Товарищество одесских художников. Три крупные выставки ТОХа – в Доме ученых, в Строительном институте, на Одесском кинофестивале – войдут в летопись художественной жизни Одессы.

Но и преподавание, и организаторская работа все же ушли в прошлое. А живопись осталась. Симфонии света усложнялись, это и был путь в искусстве Валерия Парфененко.

          

"Опыты" Михаила Обуховского

Валентина Голубовская

Читая присланную из Израиля и там же изданную друзьями (особый поклон Зине Долговой!) книгу Михаила Обуховского "Джазовые вариации на тему Одессы", я невольно вспоминала строки Осипа Мандельштама "Кто за честь природы фехтовальщик? Ну конечно, пламенный Ламарк". Таким "пламенным фехтовальщиком" за честь Одессы, за ее историю, ее героев, за былую славу европейского города видится мне наш старинный друг Михаил Петрович Обуховский, для нас на протяжении полувековой дружбы — Миша. Миша Обуховский!

В далекой уже юности, в абсолютно законопаченной стране, в городе, который гнули и ломали, пытаясь превратить в захудалый областной центр, сохранялись, вопреки всему, "джазовые вариации", не только у легендарных Евгения Болотинского, Аркадия Астафьева и Николая Голощапова. Они сохранялись в карнавальной природе южного города, в интонационной неповторимости одесской речи, в парадоксальности одесской иронии, в "Комедиа дель арте" одесских дворов и коммунальных квартир…

В этом климате проходила молодость. Память об этом хранит Михаил Обуховский, уже двадцать лет живущий во Франции, в Лионе. И там, во Франции, он находит и сохраняет, передает нам, своим землякам, след и память Одессы — французскую Одессу или Одессу во Франции.

К сожалению, я не могу посоветовать читателю броситься на поиски этой замечательной книги. Изданная небольшим тиражом, она преподнесена в дар от имени Миши Обуховского его друзьям. Одно утешение — страницы текстов книги знакомы неравнодушному к своему городу читателю, потому что публиковались на страницах альманаха "Дерибасовская-Ришельевская", газеты "Всемирные одесские новости"… Собранные же вместе, под одной обложкой, эти страницы создают своеобразный портрет города и самого автора.

К какому жанру отнести эти страницы? К воспоминаниям, к художественным очеркам? Наверное, лучше всего здесь подходит емкое французское слово "эссе", ставшее у нас по-настоящему популярным с легкой руки Ильи Эренбурга, с его "Французских тетрадей", изданных чуть более полвека назад. Эссе — краткая, легкая, личностная проза, не похожая на академическую статью и на утомительные подчас мемуары. Одним словом, "Опыты", как переведено на русский язык знаменитое сочинение Мишеля Монтеня.

Так вот, книга Михаила Обуховского — его "Опыты", в которых, по Пушкину, много "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет". Хоть "горестных замет" больше…

Не скрою, читать страницы, где все знакомо, где живут Саша и Рита Ануфриевы, Юлик Златкис, Лина Шац, где упоминается кулинарное искусство моей свекрови, наконец, мой небольшой портрет, написанный Ануфриевым (в репродукции он кажется большего формата, чем в действительности), — удовольствие ни с чем не сравнимое. Строка Мандельштама "И сладок нам лишь узнаванья миг" подтверждена многократно. И все же в книге Миши Обуховского мне не менее, а в чем-то, признаюсь, даже больше интересны его "французские тетради".

Как не похожи они на поверхностные туристические заметки в современных глянцевых журналах!

Это прогулка с вдумчивым и утонченным собеседником по выставкам и музеям с интереснейшими людьми, будь то художник из Нанси Жерар Тон, выставка которого в Одессе (устроенная стараниями автора книги еще в его одесской жизни) стала одним из запомнившихся событий в жизни тогда еще неизбалованного города, Дина Верни — любимая модель великого Майоля. Талантливый во многих ипостасях, Миша Обуховский оказался еще и талантливым дедушкой. Его воспитание — внук сказал: "Дед, смотри, здесь пишется Одесса". Так Миша с помощью внука увидел в одной из галерей Версаля картину неизвестного ему (да и всем нам) художника Эмиля Гиршфельда, родившегося в Одессе в 1867 году и умершего в бретонском городке Конкарно. Не только увидел, но со страстью исследователя узнал и написал прекрасное эссе ("опыт") о малоизвестном во Франции, что уж говорить об Одессе, художнике. Добавил еще веточку в лавровый венок былой одесской культуры. "Каждый пишет, как он дышит". Анатолий Контуш написал свой замечательный очерк о "парижской Одессе". И Обуховский, путешествуя по следам Модильяни, неожиданно для себя обнаружил "два небольших квартальчика, затерявшихся в шуме бульвара Монпарнасс" — "Rue d’Odessa" — Улица Одессы! И кафе с таким же названием… Обуховский изменил бы себе, если бы не выяснил дотошно, когда появилась и почему эта улочка в 14-м округе Парижа. Все Крымская война 1854 года, как и наша знаменитая пушка на Приморском бульваре.

Парк Монсо. Золя, Тургенев, Флобер, Виктор Некрасов так или иначе связаны с этим волшебным парком. "Кусочек Эдемского рая" — называет его Миша Обуховский. Его эссе "Одесские корни Моделей Ренуара" читаются с тем же восторгом, как в детстве читались романы Дюма. Увлекательное повествование о Моисее Камондо, потомке древнейшей фамилии испанских сефардов, и его брате Исааке де Камондо, о коллекциях импрессионистов и постимпрессионистов, подаренных Лувру, об одесских зерноторговцах и финансистах — семье Эфрусси, обосновавшейся в Париже. Шарль Эфрусси был другом Ренуара. Так возникли портреты девочек из семейства Эфрусси, написанные Огюстом Ренуаром. История семьи — от Иудеи, Испании, Одессы, Парижа до Освенцима. И до музея в Сан-Паулу, где хранится двойной портрет девочек "Розовое и голубое".

От книги не хочется отрываться. И хочется ее перечитывать, но нельзя же ее пересказывать, как нельзя пересказать "джазовые импровизации" Обуховского в заключительной части книги. Эти эссе, "опыты", в которых живопись, архитектура, люди, еще раз вернули меня к Осипу Мандельштаму:

А те, кому мы посвящаем опыт, До опыта приобрели черты.

Боба

Валентина Голубовская

Много лет, гуляя со своим веселым и общительным спаниелем, я вблизи наблюдаю собачью жизнь. С опаской подальше увожу своего Юма от "крутых" ротвейлеров, а графически изысканные силуэты доберманов, напоминающие щегольскую выправку Штирлица, тоже вызывают желание обойти их стороной. На всякий случай. Горький опыт "общения" с такими собаками, к сожалению, у нас с Юмкой есть. Среди многочисленных обитателей нашей округи мне гораздо симпатичнее бездомные собаки (правда, когда они не сбиваются в яростные стаи, безобразные, как агрессивная человеческая толпа).

Среди моих уличных знакомцев есть собаки-флегматики, есть веселые сангвиники, не обращающие внимания "на трудности существования". Такими были два брата, один понурый, один веселый, с приветствием бежавший нам навстречу, казалось, с распростертыми собачьими объятьями. Когда он исчез, очевидно, подхваченный зловещей "будкой", его брат стал еще печальней, не брал еду, которую выносили сердобольные обитатели соседних домов, а потом и его не стало…

Как и в человеческом социуме, и среди собак есть настоящие придурки. Есть прагматики, Был у нас такой Арник, которого я встречала на Привозе, куда он ездил 10-м трамваем, чтобы полакомиться в мясном корпусе. Но среди многих собачьих историй я с особым удовольствием вспоми-

наю историю про Бобу.

У наших друзей Наташи Барышевой и ее мужа Вити Реброва прежде всегда были породистые собаки, с богатой родословной, собаки, которые как будто только что покинули палату лордов. Но шли годы, и больше собак в их доме не было.

И вдруг однажды, придя в гости, мы увидели в большой гостиной рядом с роялем коренастую низкорослую собаку — с белой шерстью, дворняжку из дворняжек, из тех, кого зовут бобиками. Боба, а его так и назвали, внимательно посмотрел на нас, тактично выдержал наши недоуменные возгласы по поводу своей неказистости и с обидой, но сохраняя достоинство, покинул гостиную.

Выяснилось, что Боба приходит к ним в гости. Наташа и Витя не только талантливы каждый в своем искусстве, но и гостеприимные, отзывчивые люди.

Однажды за Витей увязалась на улице собака, вошла с ним в парадное, поднялась на третий этаж старинного дома, и Витя жестом радушного хозяина распахнул перед ней дверь. Это был Боба. Он с благодарностью съел угощение, отогрелся, но через час подошел к двери, всем своим видом показывая, что не хочет быть Каменным гостем.

Так Боба стал регулярно приходить в гости, причем, обычно днем, задерживаясь на час, после чего непременно уходил. Заинтригованный Витя решил посмотреть, куда же уходит Боба после часового пребывания в их доме. Стараясь быть незаметным для Бобы, идя следом за ним, Витя выяснил, что уверенной походкой Боба отправляется к единственному в те времена мясному магазину (не жившие в советские времена не могут себе это представить!) на Ришельевской, тогда еще Ленина. Магазин работает, и Боба при нем, позволяя себе отлучку в обеденный перерыв.

Боба появлялся на Екатерининской, где живут наши друзья, регулярно. Через день. Однажды Боба пришел не один, а с дамой, под стать ему, такой же дворняжкой. Очевидно, по дороге Боба объяснил своей спутнице, что они идут в интеллигентный дом, рассказал все, что знал, о хороших манерах. И подружка очень старалась, чтобы белая мордочка Бобы не покраснела от неловкости и стыда из-за ее невоспитанности.

Боба продолжал приходить в теплый гостеприимный дом, был деликатен и независим. Подолгу не задерживался, приходил обычно через день.

Однажды Наташа увидела Бобу, сопровождавшего какую-то даму. Удивившись, Наташа окликнула своего знакомца, тот оглянулся, остановился в смущении, поглядывая на Наташу и на даму, с которой шел.

Наташа осторожно попыталась выяснить, не Бобина ли хозяйка эта незнакомая женщина. "Нет, — ответила спутница Бобы. — Просто он приходит к нам отогреться и поесть, но почему-то непременно через день. Иногда приводит с собой другую собачку".

Так окончательно выявились сложные расчеты находчивого и деликатного Бобы, не желавшего стать обузой для одной семьи. Осталось неизвестным, как он вел свой дневник и откуда ему был знаком календарь?!

P.S. Недавно, позвонив Наташе и Вите, я узнала счастливое продолжение истории моего героя. Дожив до почтенных седин, Боба отошел от своей трудовой деятельности. Он теперь живет на Пушкинской, у доброй женщины, где воспитывает по-стариковски молодых собак и кошек. Наши друзья его навещают с гостинцами. А вечерами, как сказала мне Катюша Реброва, Боба непременно прогуливается по Дерибасовской. Наверное, вспоминает свою бурную молодость!

Пилюли

Валентина Голубовская

Валентина Голубовская«Губарь – это Губарь! Можно ли им не восхищаться?!», - когда-то написала я, и от этих слов у меня нет повода отказываться.

Не знаю, что будут писать об Олеге Иосифовиче следующие поколения Губарей. Но уверена, что неравнодушные к истории Одессы будущие исследователи не откажут себе в удовольствии попытаться узнать о нем как можно больше, что будут они листать страницы его книг, склоняться над подшивками газет в поисках его статей и отзывов о нем современников. Но это будет в будущем. А сейчас?

Олег Иосифович – личность настолько яркая, что безобразное в своей унылости прокрустово ложе обычных, то есть укладывающихся в норму представлений, уж никак не для него.

А о чем, собственно, идет речь? Для чего это я нагородила этот ворох банальностей? Все это и так известно. И уже вижу ехидную улыбочку на лице Губаря, готового к осмеянию всех этих трюизмов. Еще более язвительной эта губаревская улыбочка станет после того, что он увидит меня в роли Кукушки, которая, известно за что, хвалила Петуха.

Ситуация вроде бы действительно смахивает на известную басню. И все же, я решаюсь, даже пренебрегая боязнью быть осмеянной за незавидную роль крыловской героини, еще раз восхититься своим давним приятелем.

Его отзыв о моей «Гиперборее» заставил бы не только меня, начинающую, хоть и в более чем зрелом возрасте (так и хочется вспомнить слова из знаменитого романа - «Молодая была не молода!»), но автора, привыкшего к устоявшемуся запаху славы, расчувствоваться.

Несмотря на овладевший мною вихрь чувств, слезы на глазах, ком в горле, раскрасневшиеся щеки, дрожь в коленях, прерывистое дыхание, головокружение, учащенный пульс, я, хоть и с трудом, сумела бы с собой совладать. Если бы не один фрагмент текста, из которого выглянул тот самый Олег Иосифович Губарь, которым я не устаю восхищаться.

Вот этот фрагмент.

«Не сверяясь в словарях, готов допустить, что «медицина» этимологически связана с «Медичи». И в самом деле, есть что-то парадоксально врачующее не только в узорчатом ларце и мистических тинктурах приснопамятной Марии, но и в неоднократно цитировавшейся мною по разным поводам поэтической миниатюре Лоренцо Медичи:

«Юность, юность, ты чудесна,
Хоть проходишь быстро путь.
Счастья хочешь, счастлив будь —
Нынче. Завтра — неизвестно!»

Так вот, прочитав этот фрагмент о Медичи, мне захотелось крикнуть «Браво, Олег Иосифович!» или же, как в детской игре: «Горячо!».

Конечно же, этимологическая догадка Губаря, как это часто у него случается, безупречна. Действительно, Медичи и медицина неразрывно связаны. (У И.С.Тургенева есть стихотворение «К Венере МедиЦейской»). А Медичи, ставшие впоследствии герцогами Тосканскими, были вначале настоящими парвеню. Предки «Отца отечества», как называли во Флоренции Козимо Медичи, с которого началась головокружительная и заслуженная слава этого рода, были аптекарями и медиками, а в переводе «на язык родных осин» – лекарями. Уже к 15-му веку Медичи (да простится мне такая историческая фамильярность!) стали «новыми итальянцами» – по аналогии с «новыми русскими», «новыми украинцами» и т.д. Но, в отличие от наших новоявленных «нобилей», Медичи не забывали и не стеснялись своего ремесленного прошлого (ведь лекари, как и живописцы, как ювелиры и скульпторы – были ремесленниками в высоком, утраченном в наши дни, значении этого слова. Известно, что в 15-м опять же веке первые объединились в один цех, а вторые – в другой, более богатый. Но это так, к слову!).

Поэтому основу родового герба Медичи составлял геральдический щит первоначально с пятью, потом с шестью шарами. Такой щит на уровне второго этажа, на углу, обращенном к площади Собора и баптистерия, фамильного дворца Медичи.

Эти небольшие шары – символические пилюли, подобные тем, которыми лечили своих пациентов первые Медичи.

Уже довольно много лет прошло после моего сказочно счастливого путешествия по Италии, в частности, по Флоренции. Я сразу же отказалась от фотоаппарата, за что сама себя хвалю. Я не запомнила бы Италию, а, вернувшись домой, рассматривала бы фотографии, удивляясь и припоминая, что же это было?.

И вот теперь из своей памяти я извлекаю многочисленные сюжеты, связанные с Медичи. И Сан-Лоренцо, фамильную церковь Медичи, стоящую неподалеку от их дворца и площади Сан-Джованни – с Собором и баптистерием. А в Сан-Лоренцо – строгая надгробная плита Козимо Медичи. Квадрат темного мрамора с пятью кругами из светлого мрамора, все те же геральдические символы. Кстати, эта плита, очевидно, была первым художественным впечатлением четырнадцатилетнего Леонардо, приехавшего из провинциального Винчи во Флоренцию и ставшего учеником одного из самых знаменитых и почитаемых мастеров того времени Андреа Верроккио. Как раз тогда в его мастерской и создавалась эта надгробная плита.

Я вспоминаю даже клумбу на холме над Арно, с которого открывается волшебная панорама Флоренции. А клумба в виде щита, и на нем пять кругов – пять цветочных «пилюль» во славу Медичи.

Флорентинцы умеют чтить свою великую историю…

Написала все это и подумала, а не подвох ли, не розыгрыш ли это лукавый со стороны Олега Иосифовича по поводу Медичи? Он ведь неожидан и непредсказуем – «этот Губарь»! Не подбросил ли он мне, доверчивой, забавляясь, эту «медицейскую» пилюлю?!..

Губарь – это Губарь. Можно ли им не восхищаться?!

«На краю родной Гипербореи»

Валентина Голубовская

Валентина ГолубовскаяВо Всемирном клубе одесситов состоялась презентация книги Валентины Голубовской «На краю родной Гипербореи». Это книга новелл-воспоминаний — о детстве, о родителях, о друзьях, об Одессе, которая осталась в нашей памяти.

Я родилась в Одессе. И за это, как и за многое другое, я благодарна моим родителям и судьбе.
Мой муж родился в Одессе. За это я благодарна его родителям.
Такая дочь, как наша, могла родиться только в Одессе.
Наша внучка родилась в Одессе. Надеюсь, она об этом не пожалеет.
Я благодарна городу, в котором море, весна, лето и осень прекрасны. Зиму, хоть с трудом, можно пережить.
Я благодарна городу, что в нем было столько замечательных людей, о которых мне хотелось вспомнить.
Я благодарна городу, подарившему нам верных друзей.
Я благодарна моей семье, моим родным и любимым, за все.
И еще о друзьях... Если бы Марина Новикова и Володя Пахомов не подарили мне компьютер, я не стала бы писать.
Если бы Елена Палашек не поддержала морально и материально идею этой книги, она бы не вышла.
Если бы не Соня и Митя Кобринские, набранные на компьютере тексты не превратились бы в книгу.
Всем-спасибо! В.Г.

СОДЕРЖАНИЕ

Детство с испуганными глазами
Мамино имя
Папина «невеста» 
«В начале жизни школу помню я...» 
«Маца?.. Маца!» 
Платье мадам Обломок
Сундучок Диамониди 
Гимназическая угол Малой Арнаутской
Исчезли...
И чушь прекрасную несли...
«Где же паспорт?!» 
«Сапожная мастерская Альтмана»
«В единственном дому» 
«И ночевал у Шурки Калины ...» 
Боба 
Одесситка из дворца Медичи 
«Зтот лев — Макс» 
«Второе издание»
Любовь к родному пепелищу 
Helen
«Словно гуляка с волшебною тростью...»
Исчезающий инстинкт
От Кузнечной до Десятой 
Опустевшие окна

Олег Губарь

Одесситка из дворца Медичи

Эта добрая, трогательная, нежная до робости книжка Вали Голубовской могла бы носить название почти любой главы: «Детство с испуганными глазами», «Платье мадам Обломок», «Сундучок Диамониди» (правильнее — Диаманди или Диамандиди, именно так звучала во внелитературном контексте эта старинная одесская греческая фамилия), «Гимназическая угол Малой Арнаутской», «Любовь к родному пепелищу», «Опустевшие окна» и др. Я выбрал лучшее. По крайней мере, так мне кажется. Инфанта из дворца. Или — диковинного ларца. Такой видится мне повествовательница.

По форме это зрелая художественная проза. По содержанию — стерильные мемуары, безо всяких, скажем так, причуд. Теперь так не пишут, не принято, знаете ли. Российская женская мемуаристика, прораставшая во времена суфражисток, в последний раз цвела в эмиграции воспоминаниями Ариадны Тырковой-Вильямс, баронесс Мейендорф, Швахгейм и прочих недобитых «бывших»…

Валентина Степановна Голубовская избрала жанр столь же прямолинейный, сколь опасный. Суть даже не в том, что скрупулезная хроника событий, пусть даже ярчайших в твоей биографии, может не впечатлить и не захватить читателя. Это-то как раз несущественно, ибо текст заведомо рассчитан на «ограниченный контингент» и не претендует стать бестселлером. Я говорю о вязкости самих условий задачи, не слишком способствующих свободному полету, парению. Неизбежная конкретность не оставляет места для фантазий, медитаций, экивоков. Автор — это периодически чувствуется — опасается оступиться, всякий раз тщательно (скорее даже взвешенно) подбирает определения, метафоры. У неискушенного наблюдателя может сложиться впечатление, будто мемуаристка сознательно пользуется на свой лад избранной лексикой, стремится к своеобразной рафинированности в описании даже вполне комических эпизодов (ни тени экстравагантности!), к некоему заданному стилистическому образцу, к нарочитой аристократичности, если хотите, то есть к соответствию традициям жанра. Но это, надо полагать, лишь обман зрения, иллюзия, просто-напросто у Вали такое внутреннее устройство. И вообще: хочешь быть искренним, правдивым, достоверным — расплачивайся; когда в чем-то находишь, то в чем-то и теряешь.

О чем эта книга? Не побоюсь прибегнуть к ошарашивающей тривиальности — о смысле жизни. И в чем же этот смысл? Вероятно, в том, чтобы создавались такие книги. По-моему, это Ремизов сказал: «Сжигаем жизнь, чтобы написать книгу».

Валя Голубовская не жгла свою жизнь. Это жизнь жгла Валю. Поэтому я бы переиначил Ремизова (если это Ремизов): «Жизнь сжигает, принуждая писать книги».

Что еще прибавить? После того, что написала Голубовская, по этому поводу сказать почти нечего. Потому что если стану говорить о том же, получится совсем другая книга. О моих эксклюзивных перекрестках, печалях, ностальгиях, детских страхах, домочадцах, исчезающих и угасающих инстинктах, опустевших окнах. Впрочем, я где-то вычитал, что такую книгу должен написать каждый. Чтобы жизнь — всякая прожитая жизнь! — и впрямь обретала смысл. И чтоб мы перестали обслюнявливать это словосочетание как никчемную пустышку.

Мы живы, черт возьми. Хотя бы пока. Мы отражаемся в знакомых лицах, а они отражаются в нас. Не всякое «Зеркало» (см. А. А. Тарковского), правда, обладает памятью. Валиному окруженью (и мне в том числе) повезло — если корректно так говорить. Хотя ощущение пребывания на пришедшем в античный упадок некрополе и его скрупулезной инвентаризации не оставляет. Случается, черт возьми, что нет упоения у жизни мрачной (иже отрадной) на краю. Говорю жестко, но то, что есть. Говорю так потому, что вместе с Голубовской читаю не эпитафиальные пошлости, не книгу смерти, а книгу жизни. Книгу жизни, в которой сделаны свои закладки и в которой, как и во всякой книге, есть последняя страница. Что жаль, конечно.

Пролистывая свою книгу перед тем, как поставить ее на полку («Когда же и меня забвение людское задвинет в старый шкаф небрежною рукою…»), мы обращаемся к заветным главам и заветным отраженьям. Встречаемся на общих перекрестках, продвигаясь маршрутом тактичной часовой стрелки. Ксана Добролюбская и Виталий Чечик, Инна Тиккер и Юрий Швец, Лена Марущак и Юрий Михайлик, Костя Силин и Люда Флауменбаум, Феликс Кохрихт и Таня Вербицкая, Саша Розенбойм и Юля Женевская, Боря Херсонский и Аня Полторацкая — не перечислить дорогих лиц, соединяющих наши с Валей жизни в нетленную, заклинаю я, ткань бытия. (Не говоря уже о Евгении Михайловиче и Анечке Голубовских: никуда не денешься — отец мой названный и такая же взбалмошная сестрица, зато соединяющая нас ткань куда прочнее той, что служит для пошива амуниции электросварщиков).

Поистине целебная Валина книжка… Не сверяясь в словарях, готов допустить, что медицина этимологически связана с Медичи. И в самом деле, есть что-то парадоксально врачующее не только в узорчатом ларце и мистических тинктурах приснопамятной Марии, но и в неоднократно цитировавшейся мною по разным поводам поэтической миниатюре Лоренцо Медичи:

«Юность, юность, ты чудесна,
Хоть проходишь быстро путь.
Счастья хочешь, счастлив будь —
Нынче. Завтра — неизвестно!»

«Да, в империи, на юге, в эмпирее… На краю своей родной Гипербореи…» (Юрий Михайлик). А кому не по нраву Гиперборея, так открыта ж вся Ойкумена (читай Феликса Кохрихта)! «Нет, вы поезжайте и спросите…»

P. S. В последние годы пишу текст под названием «Телемак». Так вот в него вмонтирован стишок, на самом деле посвященный Вале Голубовской и Соне Кобринской (Соня превосходно сверстала Валину книгу):

Во тьме почти неразличимое
Глядит на книгу свысока
Спокойствие невозмутимое
Под абажуром ночника.
Не для чего блуждая мысленно
Среди дорожек шрифтовых
Под вечер жизни не расчисленной,
В круженье пятен световых.
Наедине с своим апокрифом,
Интима впитывая свет.
И разбираются иероглифы,
И — с яблоками тет-а-тет.
И улыбается нечаянно,
Когда, случается, везет.
И снова бродит неприкаянно,
И лампу старую несет.

 Отец и дочьОтец и дочь Ксана ДобролюбскаяКсана Добролюбская Сонечка с папой - Игорем КоваленкоСонечка с папой - Игорем Коваленко Юра Михайлик и Женя ГолубовскийЮра Михайлик и Женя Голубовский Саша и Рита АнуфриевыСаша и Рита Ануфриевы

Белые флаги

Валентина  Голубовская

"В нашу прозу с ее безобразьем с октября забредает зима. Небеса опускаются наземь, точно занавеса бахрома", — хоть не об Одессе писал Борис Пастернак, а так похоже на Одессу.

Осенью и зимой город всегда выглядит иначе, чем весной и летом. На смену легкости, праздничности в городской пейзаж вползает унылость — голые деревья обнажают обшарпанные фасады, мокрые тротуары становятся небезопасными, особенно если покрываются тонким слоем льда. Мостовые всегда готовы окатить пешехода из луж, взметнувшихся вверх грязными брызгами из-под колес машин. Тоска.

В этой хоть и безрадостной, но привычной осенне-зимней картине появились новые штрихи. И эти мазки в городскую палитру внесла не природа, а то "Чудище обло озорно огромно стозевно и лаяй", которое навалилось на всех. Кризис…

В последние годы обычными стали меняющиеся вывески. Почти на каждом квартале на смену одним магазинам приходили другие магазины, офисы, парикмахерские, аптеки… Даже на своем квартале я наблюдала этот калейдоскоп. Но как-то в последние месяцы он крутит с лихорадочной скоростью. Вот на ближайшей улице увидела пустое место. Здесь же еще недавно был цветочный павильон! Не такой шикарный, как цветочные галереи на Преображенской или Александровском проспекте. Но всегда можно было выбрать цветы, букет, и по достаточно демократичным ценам. Ни букетов, ни цветов, ни самого павильона. Хоть стоявший рядом с ним (не цветочный!) сохранился.

А в наш зимний пейзаж, который скорее напоминает затянувшуюся осень, вторгся белый цвет. И это, к сожалению, совсем не белизна снега. Тревожный цвет капитуляции перед наступившим кризисом. На витринных окнах, на дверях, на опущенных ролетах вывешены "белые флаги" — объявления: "Продам", "Сдам в аренду"… И количество этих "белых флагов" говорит о наступлении тяжелых времен больше, чем напоминающие фронтовые сводки телевизионные новости, всевозможные ток-шоу, где, забыв о достоинстве и чести, политики воюют друг с другом на виду всей страны. Кризис…

А на одном ток-шоу предлагают зрителям делиться опытом и секретом экономии. Все бы ничего, и предложение, может, заслужило бы внимания. Правда, я вспоминаю, как в самом начале кризиса на этом же ток-шоу известная дама, стильная красавица и умница, одна из ярких представительниц демократической России, предлагала свой рецепт экономии в условиях кризиса:

"Посмотрите, от чего вы в этих условиях можете отказаться, — от новой норковой шубки, от зимней резины, если вы еще зиму можете на ней поездить".

Боюсь, что, по меньшей мере, половине зрителей этой популярной телевизионной программы вспомнилась старая поговорка: "У кого жемчуг мелкий, у кого суп негустой".

Так что секреты экономии у каждого свои. Но когда в трамвае ты слышишь разговор двух женщин, вспоминающих ностальгически 23-й трамвайный маршрут, то невольно оборачиваешься и вылетают слова: "Боже, как приятно увидеть и услышать в наше время одесситок, помнящих еще 23-й номер!". Тут же включаются еще несколько человек: "А Первый номер трамвая?!.". Жалко, что такого разговора уже не услышит покойный Додик Макаревский, который знал не только все трамвайные маршруты, но на каждом из них все без исключения остановки…

На Греческой несколько человек выходят из трамвая и по-одесски, словно старым знакомым, желают друг другу: "Всех благ!", "Будьте здоровы!". Настоящие одесситы. И этим все сказано. Надеюсь, что они продержатся и выстоят. Не вывесят белые флаги.

Реклама была всегда! Сохранились мраморные рельефы Древнего Рима с изображением тогдашних хирургических инструментов, большого уха, а то и врача, заглядывающего в глаза своего пациента. "Реклама" римских эскулапов. Не только из сказок Андерсена, но и по миниатюрам, по витражам, по каменным рельефам мы живо представляем себе рекламу Средневековья — сапог, ножницы, булка и многое другое вело к нужной лавке или мастерской. Столетие пролетело, но по-прежнему в стихах Александра Блока "вдали, над пылью переулочной, над скукой загородных дач чуть золотится крендель булочной…". Анна Ахматова в одной из "Северных элегий" вспоминает Петербург своей юности:

Везде танцклассы,
вывески менял,
А рядом: "Henriette",
"Basile", "Andre"
И пышные гроба:
"Шумилов-старший".

Потом на смену этим Анриетт, Базилю и Андре пришли "Нигде кроме, как в Моссельпроме" и "Пролетарка, пролетарий, посетите планетарий!". А потом и уж совсем бесхитростные "В сберкассе деньги накопил— путевку на курорт купил!" и призыв: "Летайте самолетами Аэрофлота!"— и никаких тебе "Люфтганзы" и "Бритиш эйрвейс". Что еще можно было прочесть в недавние времена? "Ушла на базу". "Билетов нет" — на поезд, в кино, в театр, и "Мест в ресторане нет". Да чего ни хватись — всего нет! И над всем этим реяло "Экономика должна быть экономной". Остроумцы, закалившись в борьбе с вечным "нет", отсекали последнее слово, получалось грустное "Экономика должна быть…". Но "пришли другие времена, взошли другие имена". Рекламы стало много. Очень много! На ТВ, в газетах, журналах, на транспорте, на бигбордах — далее везде! Как и положено рекламе, она бывает настырной, назойливой, кричащей, иногда опасной (если падает вам на голову), не всегда достоверной и привлекательной, бывает экзотической, откровенной, подчас чересчур, но, увы, очень редко бывает остроумной. И это в Одессе…

Хоть все-таки удачные находки, даже исчезнувшие (я, во всяком случае, их больше не встречаю), запомнились. Вот хоть та, у вокзала, про земной шар, который — только часть Суши, остальное — Сакэ! Или бигборды с надписью на белом фоне — "Отдохни от рекламы!". Кто же нам, думалось, предлагает эту счастливую передышку? Мелкими буквами, почти незаметными, в верхнем углу был помещен логотип фирмы "Векка".

Подустав от дорогой рекламы, я с удовольствием нахожу самодельные надписи, в которых вижу, что ручеек одесского юмора не иссяк окончательно. Вот хоть эта, мелом на куске жести, на одном из одесских базаров: "Не приставайте к продавцу! За вопрос, где туалет, — 3 гривны. За вопрос, где купить и как пройти,— 10 гривен. За сложный вопрос— 50 гривен. За поговорить — 100 гривен!"

А тут, к несчастью, подвалили финансовые встряски, и реклама тоже "встряхнулась". На магазине готовой одежды появился призыв: "Встретим мировой кризис в новом костюме!".

Я никогда не покупаю карточки для мобильного телефона в магазинах, а только на уличных перекрестках. В магазинах, в офисах мобильной связи с кондиционерами, с евроремонтом комфортно и продавцам, и клиентам. Но я всегда беру эти карточки у мальчиков, у девочек, у женщин, сидящих под зонтиками в летнюю жару, под дождем и снегом — осенью и зимой, потому что кто-то мне сказал, что их зарплата — от выручки, они "сидят на проценте". Может, это блажь с моей стороны, но пусть и моя ничтожная доля процента попадет в их, думаю, тощий кошелек. Сколько пресловутых "рабочих мест" появилось в Одессе! Причем не стараниями государства, которое как раз, по-моему, лишило многих привычной профессиональной работы и вышвырнуло людей на базары, а то и просто на улицу, а стараниями самих людей, которые, как та лягушка в крынке со сметаной…

Стали привычными на улицах города, в супермаркетах юноши и девушки — распространители флаеров, рекламных листовок, сообщающих об акциях, о скидках, о новых способах похудеть, предлагающих путешествия в экзотические страны, сулящих невиданные и неслыханные соблазны. И хоть чаще всего вся эта печатная продукция летит в ближайшую урну, а то и мимо нее, но если она издается, если она распространяется, есть в ней какой-то смысл и для ее заказчиков, и для этих молоденьких распространителей. И какие-то деньги они получают за свое стояние и хождение по улицам?! А еще обращаешь внимание на женщин, одиноко сидящих с маленькими букетиками домашних цветов на каком-нибудь углу людной улицы, — не путать с профессиональными цветочницами на трамвайной остановке у Соборной площади! Хоть и тем нелегко, и у тех это способ заработать.

А музыканты — и тоненькая девочка с флейтой, и мальчик-скрипач с открытым футляром для сбора "гонорара" на асфальте, и виртуоз, игравший на куске арматуры, что- то я давно его не вижу и не слышу на Греческой площади…

На днях на Привозе молочный корпус был оглашен торжественной медью духового оркестра. Обходя все ряды корпуса, шествовал одесский "надежды маленький оркестрик"— немолодые музыканты, впереди шел их собрат с раскрытым чемоданчиком, в который сердобольные покупатели и продавцы бросали кто сколько мог. Потом я этот оркестр услышала за пределами молочного корпуса. На Привозе стало веселее!

А недавно наши приятели, бывшие одесситы, приехавшие из Москвы, рассказали такой эпизод. Они возвращались с Ланжерона в свою одесскую квартиру, и у арки стоял типичный одесский дядька, каких уже почти не осталось в Одессе, и наяривал на аккордеоне какую-то одесскую мелодию. Они заулыбались, а музыкант, тоже улыбнувшись, сказал: "Я улыбки не кушаю. Я кушать хочу!". Кушать хотят все…

Коегде любят "покрепче", а в Одессе всегда любили — "посла ще". Нет, "крепкое" и "острое" и у нас всегда было в чести, но все же предпочтение отдавалось сладкому. Конечно, теперь не увидишь на подоконниках бутыли с обвязанными марлей горлышками — вишневка! Но компоты, варенья, перетертая на зиму смородина с крыжовником и сейчас не сдают своих, пусть и поколебленных позиций. Одесситки всегда были озабочены витаминами и "не брали в голову" холестерин! Фаршированная рыба, как была, так и осталась одесским брэндом, но не менее популярными когда-то были мясо с черносливом в кислосладком соусе и рыба, особенно славился карп, в таком же золотисто-красном соусе, сладость которого оттенялась лавровым листом и зернышками черного перца. А одесский цимес, который готовили одесские хозяйки! Теперь, кажется, только слово как знак восхищения осталось…

Что уж говорить о знаменитом одесском "на сладкое" — штрудели, вертуты, тающие во рту пирожки и "наполеон", без которого не обходилось ни одно семейное торжество, к тому же в каждом доме были еще и свои фирменные торты. Этот торжествующий взгляд хозяйки в конце пиршества — удалось!

В самые тяжелые времена Одесса не могла отказаться от "сладкого" — был ли это в голодные годы "малай", выпеченный из кукурузной муки, или пироги, появлявшиеся, как чудо, из одесского "чуда", формы для выпечки на примусах. Примус — великий спаситель одесских хозяек. Еще газовые и электрические духовки были редкостью, о грилях и микроволновках слыхом не слыхивали, а на примусах творилось подлинное волшебство и слава одесской кухни…

…Как-то мы поехали к морю, на Дачу Ковалевского. С берега под нялись на уютную веранду кафе, нависающую над пляжем. Официантка принесла меню, на котором мы прочли название заведения — "Гоголь у моря". В фирменном стиле использованы силуэты гоголевских персонажей. Подумалось, может, они так готовятся к приближающемуся 200-летию писателя. На наш вопрос девушка простодушно ответила: "Мы хотели назвать кафе "Гоголь-моголь", но такое уже есть в центре. Поэтому мы просто "Гоголь у моря".

Современные соблазны безграничны. Но нет-нет и мелькнут в названиях ностальгические воспоминания: и о гоголе-моголе, и о компоте, и о других сладких радостях неизбалованного детства. У нас не только названия ресторанов и кафе могут таить в себе обещания "сладкой жизни", но и совершенно иные заведения. Идешь по улице, видишь вывеску "Сахар". Нет, не фирменный магазин сахарного завода, а оказывается, салон красоты. Заворачиваешь за угол, проходишь квартал — вывеска "Карамель". Тоже салон красоты! А неподалеку — свадебный салон "Мармелад"!

«…Божественная Нина Аловерт!»

Валентина Голубовская

Нина Аловерт – один из самых известных балетных критиков, чьи статьи о балете публикуются в самых престижных изданиях США, Европы, России и Японии… И не только статьи, но и книги о Михаиле Барышникове, Николае Цискаридзе и других выдающихся мастерах искусства Терпсихоры с текстами и фотографиями автора высоко оценены в мире балета.

Под большинством фотографий в книгах о Сергее Довлатове и книгах самого Довлатова стоит подпись – «Фото Нины Аловерт». Ее же фотографии можно встретить и в книгах об Иосифе Бродском, и о других – из замечательной питерской плеяды.

…Я помню Нину Аловерт со своих университетских лет в Ленинграде. Хоть я училась на кафедре истории искусства, но часто бывала на кафедре истории Средних веков. Ходила слушать спецкурс профессора М.А. Гуковского, посвященный Леонардо да Винчи. Это было настоящее погружение во времена Леонардо – детали, подробности, запомнившиеся на всю жизнь драгоценные мелочи этой прекрасной эпохи.

Нина была ассистентом, аспирантом, душой кафедры медиевистики. Она была молодой прелестной женщиной, и мне казалась воплощением той благородной петербургской породы людей, на исчезновение которой жаловались коренные петербуржцы и в те далекие шестидесятые годы.

Живой ум, доброжелательность, приветливая улыбка и легкая ирония вспоминаются мне, больше наблюдавшей ее со стороны. С благодарностью вспоминаю, что благодаря Нине Аловерт я посмотрела почти все спектакли в Театре комедии – театре Николая Акимова.

Николай Павлович Акимов был не только замечательным художником и режиссером, но и человеком, сохранявшим завидную молодость души. Перед премьерой он устраивал «прогоны» для студентов. Нина (позже она станет заведовать музеем при Театре комедии – театре Николая Акимова) и на нашу кафедру приносила приглашения-контрамарки на эти предпремьерные прогоны.

Уже в те годы Нина не расставалась с фотокамерой. Простившись с медиевистикой, Нина Аловерт стала балетным, театральным фотографом и критиком, присоединив к искусству света искусство слова.

С 1977 года Нина живет в США.

Как книги о мастерах балета, статьи в журналах, посвященных балету, так и выставки фотографий Нины Аловерт в самых престижных выставочных залах и галереях становятся событием в культурной жизни многих столиц.

Нине Аловерт писали восторженные посвящения многие, в частности, Сергей Довлатов на каждой своей книге, подаренной Нине, писал веселые, порой иронические и грустные строки, вот хоть эти – первое из посвящений:

«О! Если б мог в один конверт
Вложить я чувства, ум и страсти
И отослать его на счастье
Милейшей Нине Аловерт!..
Тогда бы дрогнул старый мир
И начался всеобщий кир!

15 ноября 79. New York. С. Д.»

А мне запомнился мадригал в ее честь в факультетской стенгазете – полвека тому назад:

Сам Аполлон перед тобой лишь жалкий смерд.
Все девять муз тебя талантами венчали.
Живи средь нас, не знай печали,
Божественная Нина Аловерт!

 

Нина Аловерт

Четыре фотоновеллы

Последние дни рожденья 1974

Известно, что Михаил Жванецкий и Михаил Барышников были в Ленинграде в очень близких приятельских отношениях. В январе 1974 года мы с Жванецким были на дне рожденья у Барышникова, компания была немногочисленная, своих друзей из театра Барышников собирал на другой день. Жванецкий сделал Барышникову «царский» подарок – свой новый рассказ. Этот рассказ, который он и прочитал всем гостям, начинался так (пишу по памяти): «Звучит легкая, очень легкая румынская легкая музыка. По дороге бежит человек с веревкой на шее. На работе на него накричали. Дома на него страшно накричали. Он бежит и пробует пальцем веревку…».

На фотографии – тоже снято застолье несколько позднее, весной того же 1974 года, в Доме искусств (Доме актера) на Невском проспекте. Что мы праздновали, не помню. Возможно, день рожденья Жванецкого. По правую руку сидит Кира, которую мы тогда в нашей ленинградской компании называли подругой Жванецкого. Миша читает свои рассказы. «А, вот это мне нравится!» – восклицает он нараспев – этот момент виден на фотографии. К сожалению, остальная съемка не сохранилась. А дальше произошло вот что. Где-то уже часов в 11 вечера прибежал веселенький Барышников в сопровождении милой барышни, одетой в длинное светлое платье типа «татьянки» (так называли модные тогда платья, перетянутые под грудью, какие носили пушкинские героини). Барышников поздравил Жванецкого, но оставаться с нами за столом не мог, он уезжал в Москву, впереди у него было выступление в Большом театре, а затем поездка в составе гастрольной группы танцовщиков – в Канаду, откуда он больше к нам не вернулся. Через три года и я уехала в Америку, немного позднее – Кира.

Но что мы знали об этом весной 1974 года? Веселый Жванецкий читает свои гениальные рассказы, я снимаю просто для памяти, и молоденький Барышников смеется за пределами этого случайно сохранившегося кадра.

 

Бродский 1984

Фотография снята во время выступления Иосифа Бродского перед русской аудиторией в Нью-Йорке. Выступал Бродский в Сохо, в новой галерее Эдуарда Нахамкина (прежняя находилась на авеню Медиссон). На стенах были развешаны фотографии Бродского ленинградского периода, снятые другом поэта Львом Поляковым. В зале, где яблоку некуда было упасть, собралось человек пятьсот. Бродский был в хорошем настроении, много читал. Я снимала. Наверно, я спросила у него заранее разрешения. Снимала и во время чтения, хотя старалась делать это не чересчур часто. Но сидевшие вокруг трибуны, за которой стоял Бродский, его знакомые, страшно возмущались моей «бестактностью». Я это обнаружила только тогда, когда напечатала фотографию, поскольку во время чтения, естественно, никто мне замечания не делал. Слева от трибуны сидят друзья Бродского, литературовед Геннадий Шмаков (ближе к трибуне), затем Роман Каплан, в то время – владелец ресторана «Русский самовар», который являлся своеобразным русским клубом в Нью-Йорке. Справа неизвестные мне люди у подножья трибуны тоже возмущенно на меня взирают. Все они просто испепеляют меня взглядами. И только Бродский не обращает никакого внимания на меня и щелчки моего аппарата и упоенно читает свои стихи внимающему ему залу.

 

Барышников в Ленинграде

Зимой 1972 года Михаилу Барышникову, «восходящей звезде» Кировского балета (Мариинского театра), предложили сняться на Ленинградской студии телевиденья в адажио из «Жизели». Он пригласил Наталью Бессмертнову, прима-балерину Большого театра, в качестве партнерши. Это была дерзость с его стороны по тем временам: самому выбирать себе партнершу, да еще из другого театра. Придя на студию, я увидела Мишу сидящим на подоконнике. «Я ушел из театра», – сказал он мне вместо приветствия.

Оказывается, утром этого дня Барышников пришел к директору театра П.И. Рачинскому просить разрешения репетировать с Бессмертновой в театре. Директор не только отказал, но и добавил: «Я запрещаю тебе сниматься с Бессмертновой. У нас достаточно своих балерин в театре. Что же, они – хуже?». Рачинский, в прошлом – пожарник, личность властная и амбициозная, управлял театром, как своей вотчиной. Ему в голову не могло прийти, что танцовщик, пусть к тому времени уже и знаменитый, посмеет его ослушаться. Но Миша был другой человек. Когда дело касалось его творческой жизни, он отстаивал свою позицию, не боясь вступать в конфликт с начальством. Барышников написал заявление об уходе из театра, оставил его в дирекции и уехал репетировать с Бессмертновой в студии телевиденья. История мгновенно разлетелась по всему театру. В середине дня на студии стали появляться артисты, занятые в других съемках. Реакция была парадоксальной, многие осудили Мишу. Запуганные, привыкшие к повиновению люди, не могли простить Барышникову, что он посмел… Новость разлетелась по городу, и на репетицию стали стекаться друзья Миши, балетные критики, сотрудники ТВ.

Дальнейшие события развивались быстро: заявление Барышникова об уходе аннулировали. Балетная молва сейчас же создала легенду: Рачинский поехал с заявлением Барышникова в высшие партийные инстанции, где ему сказали, что он может подписать это заявление, но пусть рядом положит и свое – тоже об уходе из театра, и оно тоже будет подписано. Рано утром (согласно той же версии) за Мишей приехали на черной «Волге» два секретаря директора, буквально вытащили его из постели и повезли в театр. Рачинский стоял на пороге театра с распростертыми объятиями и говорил укоризненно, но ласково: «Что же ты, Миша! Я ведь люблю тебя, как родного сына!». Конечно, это легенда, но Рачинский действительно не мог уволить из театра танцовщика, без которого театр не приглашали на гастроли заграничные импресарио.

Но как бы ни происходили события на самом деле, все это было потом. А в тот незабываемый день в атмосфере нервозности, зависти и восхищения Жизель Бессмертновой и Альберт Барышникова казались существами иного мира, а их дуэт виделся нам символом вечной любви и красоты, неподвластной времени и злобе дня.

Не знаю, что стало с той пленкой, на которую был снят дуэт, говорят, ее «смыли», как только стало известно, что Барышников остался на Западе. У меня же сохранились мои фотографии.

 

Мистическое искусство фотографии

Любое искусство – немного мистика. Почему композитор слышит музыку? Почему художник видит краски на холсте? Кто подсказывает слова писателю? «Напрасно, художник, ты мнишь, что своих ты творений создатель», – писал поэт А. Толстой.

В искусстве фотографа тоже достаточно загадочных моментов. Мне приходилось не раз замечать такой факт: два фотографа стоят рядом, снимают одного и того же человека, а выражение лица у этого «одного и того же человека» на их фотографиях – разное. Когда я снимаю портрет человека в жизни или артиста на сцене, для меня самое главное войти с ним в невысказанный в словах контакт. Не хранят ли потом фотографии эту мгновенную душевную связь фотографа и того, кого он снимал?

С Сергеем Довлатовым я познакомилась в 1989 году, когда, приехав в Нью-Йорк, он впервые выступил перед русской аудиторией с чтением своих маленьких рассказов-зарисовок, названных потом «Соло на ундервуде». Там я и сняла эту фотографию. Довлатов недовольно посмотрел в мою сторону и спросил у своей знакомой: «А это еще кто?!».

После этого я снимала Довлатова на протяжении всей отпущенной ему жизни.

Летом 2011 года по приглашению главных редакторов петербургского журнала «Звезда» я готовила выставку фотографий Довлатова: это было мое участие в конференции, посвященной писателю. Я часами сидела в своей американской квартире за столом, буквально заложенным кипами снимков разных размеров, отбирала материал для выставки. Затем также часами сидела у компьютера, увеличивая сканированный снимок, вглядывалась в лицо на портрете: не пропустила ли каких-нибудь огрех, которые надо заделать в фотошопе? Однажды среди бела дня ко мне пришел водопроводчик чинить кран. Он возился на кухне за моей спиной, я разбирала фотографии на столе. Вдруг зазвенел телефон, но не мой домашний, а, по-видимому, мобильный, хотя звук был незнаком, поэтому я сначала не реагировала. «Это не мой телефон звенит, это ваш», – сказал водопроводчик. Я никогда не помню, куда я положила свой мобильный телефон. Звук шел из-под фотографий на столе, я наскоро порылась в снимках, но телефон не нашла. Вечером я разговаривала по своему домашнему телефону с подругой. Опять на столе зазвонил телефон.

«Ответь, – сказала подруга, услышав звонок, – спроси, кто, я подожду». Я не хотела прерывать разговор. «Потом посмотрю, кто звонил». Позднее я вспомнила про звонок и стала искать свой мобильник. Я убрала со стола все фотографии, но нашла его в сумке в другом конце комнаты. Мобильник был отключен.

Разумного, нормального, реалистического объяснения этому факту у меня нет.

Нью-Йорк