colontitle

Дворы нашего детства: Кузнечная, 14

Константин К

Если и не все одесситы, то по крайней мере многие знают, как приятно гулять у моря не летом, а зимой или поздней осенью. Когда промозглая сырость норовит влезть тебе за шиворот, над морем лежит слоистый пирог тумана и оно не бушует свирепо, а будто ластится; волны словно ленятся, настолько неохотно лижут узенькую полоску пляжного песка. Я очень люблю гулять в такую погоду.

И еще часто встречаю во время прогулок своего друга Диму. Дмитрия Эрнестовича. Не знаю, как это получается, но мы часто, не сговариваясь, оказываемся в одном и том же месте. Видимо, так должно быть зачем-то.

Он любит пригласить, угостить. Посидеть в тесной компании в каком-нибудь кафе или ресторанчике на побережье. И еще очень любит вспомнить пережитое или услышанное от родителей о прошлом. И рассказать.

Недавно я снова встретил его. Продрогнув, надышавшись вволю, мы уселись у окна ресторана, глядящего прямо на волну, и заказали графинчик, и заказали моченых помидоров, еще что-то... Но главным блюдом, как вы понимаете, была беседа. Ностальгическая и шутливая одновременно. Веселая и грустная. Беседа, о том, что было. О так называемой малой родине. О дворе 14-го дома на Кузнечной.

Прадед Димы, Владимир Фомич, глава семейства, соучредитель одного из одесских банков, был человеком строгим и требовательным. Однажды, учуяв запах табачного дыма от сына своего Вали, будущего дедушки нашего рассказчика, «арестовал» его и отправил в заключение на антресоль, где тот с успехом и просидел целый день. Сердобольная мама, Олимпиада Георгиевна, носила арестанту пирожки и кисель потихоньку от мужа. Не во вред пошел такой замысловатый урок. Ни один из троих его сыновей никогда больше не закурил.

Жила семья в огромной шестикомнатной квартире на первом этаже доходного флигеля, располагавшегося в глубине двора по Кузнечной, 14, построенного купцом Табунщиковым в 1906 году по проекту архитектора Карла Карловича Абта. Тыльная сторона дома выходила своими окнами на Каретную. Именно через эти окна происходило общение старшего из сыновей строгого банкира, Анатолия, с Эдуардом Багрицким. Новое тогда и очень модное дело – аквариумистику – Анатолий освоил одним из первых в городе. Но аквариум – это ведь не только сама емкость, склеенная из стекла в виде шестиугольной призмы – именно такими были аквариумы начала ХХ века. И не только рыбки, которые тогда, кстати, были довольно дороги. Это еще и постоянно необходимый им корм, чтобы недешевые эти рыбки не поплыли кверху животами. Анатолий единственный из братьев унаследовал от отца деловую жилку. Впоследствии владел ювелирным магазином на Дерибасовской, причем совсем рядом с филиалом Фаберже. А после революции, эмигрировав в Италию, до шестидесятых годов владел там парфюмерной фабрикой.

Вот Анатолий, довольно быстро и сообразил, как именно следует организовать бизнес. Он смастерил марлевые сачки, купил младшим братьям по велосипеду и заключил с ними договор на поставку дафний и мотыля с полей орошения. Дело шло хорошо. Корма хватало с избытком. А избыток этот Анатолием с успехом менялся на рыбу, продавался, а иногда за одолжение раздаривался коллегам по модному хобби. В числе этих коллег и был Эдик Багрицкий, тоже державший рыбок и уже писавший стихи.

Во дворе же, между двумя боковыми флигелями, как близнецы похожими друг на друга, прямо против въездной арки, располагался вокруг двух молоденьких тополей небольшой, но очень густой и уютный садик. Такие же садики, а порой еще и с фонтанами посередине, помнят многие наши одесские дедушки-бабушки, мамы-папы... Да и многие из нас. Наверное, не существовало двора в Одессе, в котором не было бы миниатюрного скверика, похожего на тот. Куда они подевались? Почему стали не нужны? Почему мы, нынешние, радеем только о собственном, забывая, что сами живем в этих дворах, ездим в этих лифтах, где можем совершенно без всяких зазрений совести бросить пустую сигаретную пачку или выплюнуть жевательную резинку (это в лучшем случае)? Вот так и получается, что доживает свой век в том некогда живописном дворике одинокий, очень почтенного возраста тополь. Он устало кренится своим толстым стволом в угол двора, словно хочет опереться о крышу тяжелыми, натруженными ветвями. И уже много десятилетий он не видел вскопанной землю вокруг своей неохватной ноги. Теперь земля на месте садика настолько утоптана, что не раскисает даже после дождей. А если и раскисает, то мы просто обходим эти места сторонкой, чтобы не испачкать туфель. И искоса поглядывая на грязь, сетуем на ЖЭКи, на власти... Мы, наверное, думаем, что тогда, в те далекие годы кто-то тайно приходил во дворы ночами и наводил в них порядок, разбивал скверики, вскапывал землю под кустами...

А тогда кусты сирени и шиповника, еще что-то неприхотливое, густое, зеленое буйно росло, цвело во дворе, часто с мая до самого сентября, наполняя воздух пьянящими ароматами, волнуя воображение, внося в будничную жизнь горожанина чуть-чуть такого необходимого родственного общения с природой. Над кустами в изобилии жужжали настоящие пчелы, порхали бабочки и кружили громадные разноцветные стрекозы. С утра до вечера толклись и галдели на ветвях птицы.

Значительная часть жизни людей проходила в этих садиках, на скамейках, чьей-то заботливой рукою вкопанных для соседей посреди этих островов джунглей. Сюда собирались обсудить новости, сыграть в карты или домино, а иногда и поужинать или выпить чаю. А уж дети там чувствовали себя настоящими путешественниками, охотниками...

Как-то совсем еще маленький Леня, младший в семье, очень хотел поймать огромную синюю стрекозу, чтобы похвастать перед отцом. Стрекоза не давалась в руки, словно дразня мальчика, перелетала с ветки на ветку. Ленчик так увлекся, что не заметил, как подмочил штаны. Но стрекоза все-таки была поймана! И что значили мокрые штаны в сравнении с такой удачей?! Со всех ног он бросился домой, крепко держа в руках добычу. А в большой столовой в это время заседало собрание собственников банка. То ли к обеду готовились, то ли обсуждали дела, но только шумно было, из-за двери то и дело доносилось «Господа, господа!..». И вот, распахнув эту дверь, гордый собою малыш важно вступил в комнату. Он высоко поднял над головой стрекозу в наступившей вдруг мертвой тишине и, картавя, шепелявя, но громко, заявил: «Гошпода, я поймал летающую гыбу!».

Однажды, много лет спустя, возвращаясь вечером домой, Валентин услышал горький плач. Плакал кто-то на скамейке в садике. Человеку было плохо. Что душой кривить? – сегодня большинство из нас прошли бы мимо, пожалуй, даже шаг ускорили бы. Но не тогда. Люди были другими? Время было другим? Что же мешает нам сегодня быть отзывчивее, внимательнее к окружающим? Да, порой это трудно. Но приносит и радость взамен трудов. Пройди тогда Валя мимо, он не узнал бы маленькой, жизненной, но и по-настоящему философской детали, несомненно, сделавшей его душу богаче. Оказалось, что в кустах плакал не кто-нибудь, а его брат Леня. Уже не ребенок, но еще и не взрослый. Пацан, мальчишка – плакал чуть не навзрыд.

– Ленчик, шо ты плачешь? – конечно же, удивился и обеспокоился старший брат.

– Валя... – жаловался мальчик, – Валя.

– Та скажи ж ты толком, кто обидел?

– Ни... кто, – все не успокаивался Леня.

Валентин обнял брата, посидел с ним, и когда горе мальчишки немного пошло на убыль, рискнул спросить еще раз:

– Ну, шо там за цурыс, говори бегом.

– Валечка, – всхлипывая, рассказал о горе Ленчик, – шо мине делать? Я сегодня потерял мечту.

– И где ж она делась?

Леня встал перед старшим братом и, взяв пальцами обеих рук ткань рубашки, слегка оттянул ее вперед. Тут только в черноте безлунной южной ночи Валя увидел, что брат в новой рубашке.

– Видишь, – рассказывал тот тем временем, – видишь, Валечка? Я сегодня купил себе красную рубаху. Но у меня нет больше мечты.

Может, эта способность к сопереживанию, к участию помогла Валентину стать в будущем журналистом, фоторепортером?.. Пройти войну военным фотокорреспондентом газеты «За нашу Советскую Родину!». Замечательным поэтом. Он не публиковал своих стихов, хотя, наверное, мог бы... Но они были написаны для близких ему людей. Для детей, внуков, любимых женщин... Давно ушел Валентин Владимирович в иной мир, а листочки со стихами хранят в семье, как реликвию. И рассказчик наш многие из них знает напамять, но читает их только самым близким своим людям.

Леня, взамен мечты о красной рубахе, стал замечательным фотографом, фотохудожником. И до самого своего ухода смотрел на окружающий мир по-своему, замечая то, мимо чего многие проходят, совершенно не обращая внимания, и еще учил других видеть и делиться увиденным, заведуя фотолабораторией в Политехе.

А все, что Дима рассказал мне и что я записал, и многое другое, дошло до наших дней не потому, что мы такие внимательные и любознательные, а потому, что они, его деды, не сочли за труд рассказывать детям и внукам о своих маленьких радостях, о мыслях, жизни... Не сочли за труд писать для внуков стихи...

Иначе откуда бы Дмитрий узнал о стрекозе и красной рубахе, о Багрицком и аквариумах? Откуда узнал бы, что в том самом садике, который он видел только малышом, в послевоенные годы частенько сидел на скамеечке старичок Миша, одинокий сосед его дедушки? А во двор частенько заходили стекольщики, с полным ящиком стекол на плече: «Вставляем стекла!». Заглядывали старьевщики: «Старые вещи покупаем!». И, конечно, работники дезстанции, которых всегда здесь встречали с незлобивым хохотом. Дело в том, что Миша был туговат на ухо, и когда во дворе раздавался крик: «Миши, крисы есть?!», из садика неизменно и едва ли не громче доносилось: «Я Миша! Я Миша!». Конечно, он расстраивался, узнав, что зовут не его. Видимо, скучал старик в одиночестве. Но покупался на этот зов, не ему предназначенный, всегда. Может, ждал кого-то, прислушиваясь?..

Да, и о себе бы он не запомнил, как, впервые приехав к деду пятилетним мальчишкой с Дальнего Востока, где отец его, Эрнест Валентинович, работал военно-морским инженером-строителем, он сразу безапелляционно заявил, что приехал сюда отдыхать, а не тапочки подносить. Дедушка попросил внука о такой услуге. Но это не помешало им стать друзьями потом, когда Димка подрос и пошел в школу...

Дело было вот, как. Школа находилась неподалеку, транспорта в городе было совсем немного, детей не воровали... В общем, родителям бояться было нечего – в школу он ходил сам. И однажды Дима обнаружил, что очень много чего интересного содержит в себе окружающий мир. А мир включал в себя и окрестные дворы, и широкие улицы со звенящими трамваями, тротуары, усыпанные блестящими каштанами, и, конечно же, развалины старой лютеранской кирхи, находившиеся за углом. Кем только не представлялся самому себе мечтательный первоклашка! Но и в школе нужно было как-то объяснять свои опоздания. Особенно когда они стали случаться с завидной регулярностью. И вот в один из дней учительница потребовала исчерпывающих объяснений. Что оставалось делать? Конечно, соврать.

– Меня отдали в военно–морское училище, – не мигнув глазом, выпалил Димка, – а там, пока зарядка, пока уборка, завтрак...

Учительница поверила. И все пошло по-прежнему. На первое место переместились и прочно утвердились на нем путешествия по окрестностям. Длилось это, правда, недолго – до первой встречи мамы с учительницей. Обе только недоуменно смотрели друг на дружку. И, конечно, за вранье Димке влетело бы по первое число. Спас его дед. Услышав всю эту историю, он только рассмеялся и сказал матери сорванца:

– Не ругай его, Таня. Он не врет, он фантазирует.

…Графинчик опустел. Правда, мы поделились с чайками, подкармливая их тюрей через открытое окно. Нужно же им тоже чуть согреться и расслабиться туманным зимним днем.

Что? Стихи?

Может, когда-нибудь я их и процитирую вам. Когда выучу на память во время Диминых рассказов.

Главное, чтобы никто не мешал нам жить у нашего моря. Жить, чтобы просто любить наш город, наших женщин и детей, и писать стихи внукам.

Тайсон и … голуби

Константин К

Жарким августовским днем 2005 года в одесский порт вошла довольно большая яхта «Summer Wind». Правда, удивить одесситов этим событием было бы сложно. Видали они в нашем порту и куда более крупные плавсредства. Но тут все же без неожиданности и удивления не обошлось. Дело в том, что на яхте находился не кто-нибудь, а прославленный боксер-супертяж, чемпион мира по версиям WBС, WBА и IBF в разные годы – Майк Тайсон.

О визите Железного Майка судачили всякое. Это ж надо знать одесситов! Версии мало-мальски заметных событий здесь рождаются чаще, чем волны облизывают песок Ланжерона. Одни говорили: «просто катается», другие – «по личному приглашению Кличко». Нашлись и такие, кто «наверняка знал», что Майк в Одессе ищет себе новых спонсоров… Истинные причины так и не были обнародованы. Но одно событие с участием чемпиона осталось в городе запечатлено наверняка. Многочисленные репортажи одесских газет упоминали о нем. Правда, ни одна не публиковала даже фотографий о событии, не то чтобы рассказов очевидца. Ну, да это поправимо…

Итак, первое, что сделал Тайсон по приходу в одесский порт, – попросил своих сопровождающих устроить ему встречу с одним из самых уважаемых голубятников Одессы. Что делать – гость просит – нужно отыскать. Но как? Самым простым, а значит и правильным, оказалось решение проконсультироваться на Староконном. Разумеется, как и всякое другое хобби, увлечение голубями объединяет своих сторонников. И хоть в Одессе их немало, но на Староконном наверняка знают каждую одесскую голобятню. Посовещавшись, голубятники решили, что им нужен Александр Иванович, человек в городе довольно известный, уважаемый, и не только благодаря голубям. В общем, адрес и телефон были получены. О встрече договорились тоже быстро. Несмотря на то, что авторитетный голубятник принял звонок за розыгрыш друзей, согласие на встречу все же дал, прибавив: «Тайсон? – Хорошо, только пусть еще Льюиса с собой прихватит». И кортеж из десятка машин двинулся в дорогу.

Вот так в Одессе узнали, насколько один из сильнейших бойцов планеты любит голубей – птиц, символизирующих мир, чистоту души человеческой. А детали Майк рассказал уже на месте, вовсю гоняя голубей с крыши обычного одесского дома и демонстрируя замысловатую татуировку вокруг глаза на своем лице, которая, оказывается, представляет собой стилизованную птичью голову. Что-то вроде: «Ребята, я приглядываю за своими голубями».

И, как еще оказалось из его собственного рассказа, именно голубям мир обязан тому, что есть в нем чемпион М. Тайсон.

Страсть к этим птицам в Майке жила с раннего детства. Но, разумеется, разделялась она далеко не всеми. Соседи по бедному негритянскому кварталу были недовольны тем, что голуби свободно летают во дворах, садятся на окна, конечно, пачкают и пахнут. Майку приходилось бороться за право держать голубей. Кое-как он с этим справлялся. А потом, возможно, с подачи кого-то из взрослых, недружелюбно к нему настроенные мальчишки, а может, просто завистники, в одну из ночей голубятню и вовсе подожгли. А одному из любимцев оторвали голову просто на глазах у Майка. Его горю не было границ. Тогда он впервые всерьез подрался и еще понял: чтобы сражаться за свои интересы, нужно уметь это делать. Это был настоящий перелом в жизни мальчишки, в его характере. До этого трагического случая всегда очень мягкий и тихий, Майки превратился в жесткого, напористого бойца. Вскоре Майк стал заниматься боксом, несмотря на то, что был уже «староват» для этого. Но та ярость, которая накрывала его, когда он вспоминал о погибших в огне любимцах, творила чудеса. Он стремительно шел вверх, неудержимо развиваясь, как боксер. А дальше... Дальше все общеизвестно. Есть чемпион мира по боксу, страстно любящий голубей, содержащий огромную голубятню на несколько тысяч птиц, простой парень, выросший в Бруклине и совершенно не страдающий звездной болезнью от своего чемпионства…

Но вернемся на одесскую голубятню. С первого взгляда стало понятно, что чемпион таки что-то знает возле голубей. Майк буквально преобразился при их виде. Глаза его горели, движения «железных» кулаков стали легки и бережны. Впрочем, иначе и быть не могло. Ведь здесь было несколько сотен самых разных голубей! И любили их здесь так же, как он сам. Да, и Александр Иванович вместе со своим помощником, внуком Глебом, оказались гостеприимными хозяевами. Расспросам, обмену мнениями, профессиональным советам, казалось, не будет конца. Время шло, а Майк все расспрашивал, все подмечал. Заглядывал в гнезда, интересовался устройством того или иного помещения. Даже в зернохранилище заглянул. Заметив, как приглянулись Майку «бойные агараны» – птицы, делающие кульбиты через голову во время полета, хозяин пару их подарил чемпиону. Но и тот в долгу не остался, позже прислав пару редких голубей породы «египетские стрижи».

Впрочем, говорили не только о голубях. Но и о боксе немного. Майк оставил автограф на боксерской перчатке.

Показал Глебу, занимающемуся кикбоксингом, несколько своих любимых движений. И только это напомнило присутствующим, что это ведь сам Тайсон...

А когда гость уехал, мне подумалось, что не будь жестокости нескольких бруклинских пацанов, Майк и сам не стал бы столь жестким, взрывным человеком. Я не хочу сказать, что это был бы лучший исход для него лично, но то, что он остался бы мягким, добрым парнем – несомненно. Так и оказывается порой, что люди, о которых мы что-то слышали, на поверку совсем другие, чем нам представляется. А понять это можно, узнав, что они любят поговорить об этом запросто, без желания что-то выведать, к тому же не самое лучшее, или застать врасплох. И это сокровенное живет в том числе и в близких нам людях – в каждом из нас. Так может, будь мы внимательней, чутче друг к другу и, главное, – добрее, а не просто любопытнее, наш мир был бы совсем иным?..

Шевеление букв

Константин А. Ильницкий

Шепот Атлантики

Где брусчатый Кашкайш изогнул свой фасад расписной, 
шелестящая речь с каждым часом привычней и слаще. 
Океан ли шлифует глаголы шипящей волной,
или, может, у здешних богов пришепетывал пращур.

Шевеление букв – сумасшедших поэтов удел.
У безмолвия вымолить слово – вот это величье. 
Ресторан мои ноздри чесночной приправой согрел, 
португальскою речью щекочет мое подъязычье.

Шевеление букв – словно гальку прибой раскачал. 
Под босыми ногами все шатко – пространство и опыт. 
И мне кажется, Слово, что было в начале начал, 
прозвучало впервые как шепот. Атлантики шепот.

Оле И.

Хоть и знал тебя воочию, 
но искал когда-то,
как бутылочная почта 
ищет адресата.

Чудом на песчаном склоне 
оказался рядом.
Прямо горлышком в ладони 
и с доставкой на дом.

И ветвится вправо-влево 
речка неустанно,
как бутылочное древо 
нашей жизни странной.

Ты налево, я направо 
головы морочим.
Я к тебе, моя отрава, 
привязался очень.

И все дальше от истока, 
радости к грусти
нас несет одним потоком… 
Говорят, что к устью.

* * *

Труха мышления – словесная труха. 
Написанные многими раздумья 
являют нам примеры скудоумья, 
хоть в прозе, хоть в обличии стиха.

И этот спам догонит нас рассылкой.
Кошмарный сон: ритмичный звукоряд, 
и на меня пираньями скользят
и скалятся словесные обмылки.

Трухе мышления сродни душевный сор, 
где слово ничего не выражает,
а только раздраженье умножает, 
когда всем очевиден перебор.

Труха мышления, когда нет больше сил. 
Я точно знаю, как это исправить:
под ветер странствий голову подставить, 
мелкодисперсность мыслей – на распыл.

Мария

Ольга Ильницкая

«Господи, Господи, пронеси эту чашу мимо меня, если только можно»; эти слова, «если только можно», – предел нашей веры, предел нашей готовности принять волю Божию, даже если она такая страшная, такая страшная»…

Антоний, митрополит Сурожский

1

– Мужу отказала. Тогда время зависло и стало так невыносимо…

– Как?

– Так: тик-так, когда уже никак.

А когда зависает время, слышно:
стонет, шелестит, набухает.
Под глазами собираются тени.
Открывается синяя бездна.
И душа кричит, обмирая:
задержи, спаси меня!
Помилуй.

…Он сказал – раздвинь, раздвинь колени мне навстречу… Я ему поверила. Время теперь стало моим деверем.

Вот скажи, мужнин брат, доколе
новому дитяти быть в неволе?
Я опять колени разведу.
На беду…

Время говорит:
– Еще не время, потерпи, беду я отведу. 
И сомкну коленями колени.

– Муж теперь у времени в долгу! 
Дочку для него я берегу.
Имя для нее назначено: 
Мария.

2

Город заключает время в зазубренное кольцо.
Время заключает город в гладкое кольцо.
Вдоль кольцевой дороги с повязкой на глазах 
скользит мгновение.
Окольцованная женщина 
птицей из Красной книги 
ждет дитя не дождется.
В небо глядя, как в зеркало, 
глокие куздры стрекочут ей 
песню надежды.
Но пряди майского ливня 
обещают грозу.

Время проливается, 
закипая в лужах, –
возвращается временно в небо. 
Швейная машинка дождя 
строчку за строчкой
строчит сорочку
той, что родится в грозу.

В мае пришедшей – 
маяться вечно.

Брось кольцо в небо, 
словно времени не было.

Вечность приказала жить.
Вечно с вечностью неприятности. 
Вот и опять.
Но лучше об этом молчать.

3

…Родилась Мария не вовремя…

…Словно радость над сыновьим гробом…

…Это вечность, прикоснувшись, соскользнула…

…О преодолении еще не знали…

…Задыхается Мария над Сыном…

…Нескончаемым страданием дышит…

…Смертию Смерть Поправ…

4

– Я не знаю, куда он попал…

– Он везде: в каждом слове и доме… В каждом сердце…

– Он… В сердце моем!

– Нет, Мария, Он – в каждом сердце!

– Я есмь Дом! Он – в сердце моем!

– О, Мария, ты разве не слышишь? Вот Он дышит – в тебе, и во мне, и вокруг.

Каждый слышит!

Мария молча:

«Роди меня, мама, обратно. Возврати сына, Господи, мне. Всем раздал по вере…

Телом, и Кровью – …Причащая. Сыном!

…И я как все… Не пощадил… Мария, 
я Мария бедная…
Сына не пощадил, когда он молил:
«Пронеси эту страшную чашу мимо меня!»

P. S.

В Иерусалиме в храм Марии нужно не подниматься, а спускаться высокими ступенями в глубину, где таят глубину. Храм, где покоится Матерь Божия, – под городом. В саркофаг ее, белыйбелый, на коленях только и можно попасть. В нем свет золотой. А вокруг – темно, но очень много маленьких светильников. Они висят на цепях, мягко светят зеленым, желтым, синим и красным дрожанием…

Когда мы с сыном, уходя, высокой лестницей поднимались, подошел монах.

Молча перекрестил сына.

Алексей восходил из полумрака в свет – не оглянувшись –

«Мальчик. Ломкий тростник»…

А я все оглядывалась, поднимаясь стертыми ступенями, на жест поднятой руки монаха.

…До сих пор благословивший сына смотрит вслед.

Москва – Одесса

День города, или Шизографомания по-московски

Ольга Ильницкая

(На разлив с подтанцовочкой)

У кого под перчаткой не хватит тепла, 
Чтоб объехать всю курву-москву.

Осип Мандельштам

А ведь это то, во что я верю! Вот в то, что я ношу на шее! Все эти цацки, эти пецки! Вот в это сердце, якорь, крестик. Звезды Давида, картавость веток — все это золото, и эта скрепка вместо застежки…

Дробно постукивали слова, не складываясь стихом, но претендуя нести в себе готовность к рифмовке… Отсутствие внешнего слуха услышать рифму — сплошная мука. Внутренний слух для этого не годится. Внутренний слух для другого предназначен. Он не разделяет слова на смыслы. Он смысл словами организует и выпускает через выдох в мир ушей. А уши не слышат:

— Мама, зачем ты рифмуешь то, что можно сказать просто?

— Значит, плохо рифмую, Ромка. Когда хорошо — вопросов не возникает.

Восьмилетний Федька заступился:

— В стихах все бывает, в стихах даже муравьи летают. А в разговоре — нет…

— А в разговоре — нет, — повторяю следом.

В разговоре крыл не вырастает. Хочешь об этом поговорить? Речью не разговорной, подразумевающей собеседника. Литературной речью, в собеседнике не нуждающейся. К чему нам внешний диалог? Читатель пусть читает молча. Хавает. Хомячит. Переваривает. Да пусть хоть в белых тапочках!

Главное — суметь сказать. И не успеть отречься. И не главное то, на что читатель хочет ответить. Отвечают на то, чего услышать не хотят.

Вот и определена задача на сегодня: сказать не читательское. А пошел бы на фиг он. Если такой умный, пусть сам сработает гембель на всю свою читательскую голову.

Утро на редкость выдалось непутевое. Лежу, глаза чешутся от пережитого вчера: день слился с полночью, свернул зрение, сплющил глаза, вот и чешутся. Сейчас душ приму, вспомню о будущем — это я о Ромке с Федькой, — надо позвонить, узнать, как они в дне нынешнем поживают. Особенно Ромка, птица вольная, бестолковая. И особенно Федька, птица с любовью и долгом, птица, на крыле несущая…

А почему жизнь и литература — явления перпендикулярные? И почему говорят: в этом тексте кончается литература и наступает жизнь? Дети — фоном, город выпукливается, как серпом по Моуди, и жизнь после жизни — загадкой для критика! Не вопрос! Потому что критика — продажная девка литературы. А писатель — нет. Литературоведы забыли, что литература не хреном сделана, а именно пальцем. Социальным средним, так ЗК объясняли, когда — отсидев, домой возвращались, а за спинами их, как кулечки, — байстрюки в лунных люльках качались… Ручками, ручками, но — с душою сделаны совковые дети… А жизнь и творчество едины. Сакрал и жизнь неразделимы. И если кто ушел на хрен, то результатом будут дети, что может чище быть на свете? Ах, извините, жизнь и творчество, как жизнь и смерть, неразделимы, но и большие две разницы. Кто б сказал, что первично, что даром… Небывалым по замыслу Даром.

Ничему не удивлюсь — все публично. Что говенно, то проктологично. И конечно, и несомненно, что для многих симптоматично… Незабвенно и очень лично! А вот в лучшее не поверю, потому что суеверю. Доживем — увидим День города. Ну, а критику отожмем. Потому что не первый год замужем и в стране пролетарски живем.

Кто о чем…

Погулять мы решили. Никого с утра не пришили в этот день… А вот к вечеру — было. Не одна набухала могила ожиданием…

Случайно позвонил конь. Кто-кто? Как ни банально, конь в пальто. А у меня Подруга гостила. И вот вышли мы на улицу, в День города попав. В начале разбега — конкретно — троллейбуса нет, и машинам путь перекрыт. А по Садовому кольцу милиционеры по трое бегут, а может, на троих — эстафетники! И судьи стоят на перекрестках, фиксируют.

Мы идем среди там, но по адресу, как в песне:

"Где мои семнадцать лет?
На Большом Каретном".

Строение номер раз — дверь подвала, нужного нам, распахнута. В проеме — конь и Она. Пальто коня на ней.

Пили мы, разумеется. Торбу пива и бочонок еще приволокли. Ну и как тут без скандала? Не обошлось.

Она сказала:

— Козел!

Он поправил:

— Конь!

Она сказала:

— Сволочь!

Он поправил:

— Бывшая.

Она сказала:

— Не бывает бывших.

Он перебил:

— Это у порядочных. А я — бывший. А

Она завизжала:

— Это я непорядочна?!

Он сказал примирительно:

— Пусть я.

Она громкнула:

— Выйдем!

Они пошли. А мы — следом.

На крылечке сидели сапожник, портной, царь, царица… Черепица съехала с крыши соседнего гаража. Грохот разбудил бомжа. За бомжом пришла собака. А над нами — облака… Высоко они, однако. К ним протянута рука…

Это Она ее протянула. Вдруг Подруга говорит:

— У меня душа болит. Здесь облом, вокруг облом, надоело в небо лбом.

…Пес завыл, а бомжик вслух:

— Ты мне друг? А кто мне друг? А Она и говорит:

— Песа хорошая. Псина бомжовая… Надо дать в морду. Пошла буром на бомжа. Я пошла в обратном направлении.

В подвале пахло пивом и толчком. Толчок устроен так: три ступеньки вверх ведут, к унитазу. Никакой тебе дверцы, потому сидишь, дергаешься, вдруг кто мимо царского этого стульчака пройдет и оглянется на зад дебелый, вот и ссышь мимо, вот и пахнет пивом… А точней, могилой: тянет прелью по углам. Чай зеленый пахнет. Чашки чайные хранят недомытый запах.

Конь оглянулся, подошел… Сразу с толчка столкнуло…

Сидела Подруга в кресле, на чай остывающий дула. Подруга сказала:

— Пора.

И мы подорвали. Ура! Двора мы не видели вовсе. Спешили. Собака растерянно выла; и бомжа вбирала могила, и "скорая помощь" примчалась; и пахло сортиром. А доктор смотрела болтливо. Хотела, чтоб мы испугались. И мимо мочилы промчались.

Мы были светлы изнутри и снаружи. И мы каравеллами плыли по лужам, а с неба все лило и лило. Мочило.

Мочило сбежало куда-то. Мы следом слились… нас влачило по парку ЦПКиО. Нас сдуру сюда забрело…

Звонил конь, сообщал:

— Она в магазине, а я снаружи. Она звезданулась, бьет пивные бутылки, хай стоит, милиция, людья понабежало! А меня не пускает охрана. Витрина вдребезги. Молдаване, кричит Она во все стороны, у вас одна извилина, и та от фуражки. Вы — сила, что менты, что продавцы — все вы потребляете, сколько за душу мою? Всех вы покупаете. И вдруг — по фейсу продавцу. Что делать, что? Ее увозят, по пальцам дверью поелозив, — рыдает конь. — И — звон витрин… и мат летит, как из перин.

Что было делать? Мы сбежали. Я говорю:

— Не наши обезьяны. Не станем на себя их вешать. А Подруга отвечает:

— Детку жалко. Она отвела девочку в гости. Ребенок не дождется маму. Конь сказал, она ему дочку родила. И ответственны они, но они теперь больны бестолковой жизнью… До тюрьмы и до сумы с каждым днем все ближе…

Сегодня день не задался. Она с ума сошед… Когда съехала черепица с гаража, а Она пошла буром на бомжа, крыша набекренилась, звякнула, сообщив:

"Уже опять к границам сизым Составы тайные идут,

И коммунизм опять так близок, Как в девятнадцатом году".

Пора в дорогу, на облако. Или к астрологу. Тут-то Она и оглянулась, добавила:

— Я мастер спорта международного класса, полуармянка из Тбилиси, как киллер, стреляю параллельно земле, в каблук попадаю. И бомжа я ща приложила уже.

А Подруга, когда чай студила, сказала:

— Упал бомжик плохо, когда Она толкнула его "скорой помощью". Так собаку жалко… Бегала, растерявшись.

Тут в дверь долбанули два раза:

— Это, — сказала я, — всего-навсего "скорая помощь". Не бойтесь, в этом дурдоме сумасшедшая только Она — комсомолка международного класса, попадающая в каблук лучница из Тбилиси, полукровка, презирающая бомжей.

— Нас, — говорила, — травили грузины. Застольями. Блудливые, как "скорая помощь", увозящая бомжа органы. В органы! Я настаиваю на этом, — сказала Она. — Не достать им меня из подвала. Не увезти в дурдом, обезьянник. Не навесить люлей-кебабов мне, умеющей много больше — обминающей баобабов широту и провинций у моря запах помнящей… Болью мне больно!

Да. Увезли в ментуру эту армянскую дуру с чисто русской фамилией.

— Аааай! — орала Она. — Лимита поганая! А я Ануш Петрова! — и кусала капитана из Хамовников за руку.

А рука мента, ее кисти хрупкие прихватив сначала наручниками, дверью бобика позже пристукнула.

Крови пролилось — до Петровки долилось. Это вам не реальность тридцатых века прошлого — это день века нового, двадцать первого, где всяк будет без дела — победово в нашем дурдоме сумасшедшим! Да хоть этот вот — в сером и хрупкий, с двуглавым вихром на макушке, в кобуре что хранит прибаутки… "Где мой черный пистолет?" — побрякушкой.

— Ушки прочисть, глухарь, ушки! — кричала Ануш не по-русски. Она была почти холодна от горячей кавказской крови…

— Клюнул, клюнул его жареный петух в маковку! — орала нацменски с ума сошедшая. — Пива перелил! Жизнь мне перепилил…

Красивая, как весь Кавказ сразу. А стреляет как! Вдоль и в каблук, вдоль и в каблук. Лук в ее руках. Горца лук. Мастер спорта она. Мастер класса. Что там Армения-Грузия-женщина с гор Кавказа… в черном, трагичная, как выжившая героиня Советского Союза…

Так, провинция древних гор… Там, там сплошной разор… Воробьевых гор, разумеется.

…мы ж по… Хамовникам проносились, въехав с Ленинского проспекта в глухую такую халтуру, что некуда стало деться. У нас оборвалось сердце испугом за эту диву, попавшую сдуру в ментуру… Вот и пришлось спасать нелегалку эту, понаехавшую из Тбилиси к семи холмам и застрявшую в обезьяннике в Хамовниках. Нет, не вытащить ее из нагулянных из пятнадцати суток нам…

Ее пришили к месту суровой ниткой закона, мобильную трубу оставив, чтобы не задохнулась отработанными газами, ведь пучило ее, мучило, пиво было, зараза, паленое, жигулевское было пиво. А толчок-то остался там, на Большом Каретном, на три ступеньки выше, чем нары в милиции Хамовнического райотдела столицы.

Такие вот дела полуночные, темные. Кровь у нас брали суки в ГИБДД ЦАО, белые мяли руки… Что это было?

Было. Праздновал город рождение. День города остывал… Всех по местам отсылал.

Дома очнулись с приветом. Утро красило нежным цветом. Ночь была и прошла. Просыпалась Москва. Кремлядь чистила перышки, ела, в промежутках играла с компьютерной мышкой, напевая сквозь зубки: О, эти розовые ушки, они как розовые мышки, совсем малышки… Ах! Не целуйте ей подмышки…

До свиданья, День города! И — и спасибо тебе за это: первый выходной сентября. Пиво выпито, смыслы слиты… ЗаЛИТОван текст, и не зря! Критики щупальца тянутся ливнями скучными, это закончилось лето. Литературное, мля…

Москва

Путешествие в Одессу

Александра Ильф

Путешествие в Одессу / Сост. А. И. Ильф. — Одесса: «ПЛАСКЕ», 2004. — 368 с., ISBN 966-95616-6-3Путешествие в Одессу / Сост. А. И. Ильф. — Одесса: «ПЛАСКЕ», 2004. — 368 с., ISBN 966-95616-6-3

Содержание:

Илья Ильф в Одессе. 1897—1922 / А. И. Ильф.

Рассказы и фельетоны / И. А. Ильф

Две части этой уникальной книги объединяет имя Ильи Ильфа — героя первой и автора второй.

Повествование дочери писателя об одесском периоде жизни Ильфа — о семье Файнзильбергов, начале творческого пути, знакомстве с будущей женой — опирается на документы (в основном из семейного архива) и воспоминания современников.

Вторую часть составляют рассказы и фельетоны Ильи Ильфа двадцатых — тридцатых годов, большей частью неизвестные широкому читателю — опубликованные лишь в периодике тех лет или вовсе не публиковавшиеся.

Письма и документы, не оговоренные особо — архив А. И. Ильф (Москва).

Письмо Ильфа к Т. Г. Лишиной («Мой мощный друг!..») и воспоминания Н. В. Гернет — фонды Одесского литературного музея.

Неопубликованные воспоминания Е. Б. Окса и «ироническая поэма» Ильфа — архив Л. Е. Оке (Москва).

Иллюстративные материалы — из архива А. И. Ильф, а также из фондов Одесского литературного музея и из собраний А. А.Дроздовского и С. 3. Лущика.

Книга издана при содействии Одесского литературного музея.

Александра Ильф. 

Блудный сын возвращается домой

Культурное человечество привыкло к тому, что Илья Ильф и Евгений Петров — единое целое: Ильф-Петров (Гей-Люссак, Бойль-Мариотт, братья Гримм, Буало-Нарсежак и др.). Соавторы тоже не исключали подобную возможность: «Ильфа и Петрова томят сомнения — не зачислят ли их на довольствие как одного человека». Впрочем, они не были ни братьями, ни однофамильцами, ни ровесниками. «И даже различных национальностей: в то время как один русский (загадочная славянская душа), другой — еврей (загадочная еврейская душа)».

Каждая «разрозненная часть» писателя Ильф-Петров была яркой индивидуальностью и заслуживает отдельного рассказа. Ибо первый этап жизненного пути — до осени 1927 года — каждый прошел самостоятельно.

Мне хочется собрать разрозненные документы, воспоминания, письма и фотографии, чтобы выстроить наконец подробное «жизнеописание» раннего Ильфа, то есть обрисовать его одесский период, который в литературоведческих трудах упоминается мимоходом или не упоминается вовсе. (Не могу забыть, как некий исследователь спрашивал у меня: «Чем же занимался ваш отец после 1917 года?») Хочется представить его семью, его окружение, познакомиться с одесскими друзьями и подругами — «соучастниками юности» (по изящному выражению одного из друзей), прочесть письма, узнать о нем как можно больше. Хочется обойтись без домыслов и предположений, дать слово современникам.

Мемуарная литература — вещь непростая. Ее можно охарактеризовать латинской поговоркой «De mortuis aut bene aut nihil», то есть «О мертвых или хорошо, или ничего». Поэтому вспоминают хорошо, искренне. Но возникает сложность, которую так точно подметил друг и земляк Ильфа — Лев Славин: «...Иногда оказывается, что какая-нибудь мелочь, которая кажется тебе незначительной, она-то и есть главное, через которое становится виден человек. Улыбка, мимолетное слово, жест, поворот головы, миг задумчивости — такие, казалось бы, крохотные подробности существования — в сумме своей сплетаются в прочную жизненную ткань образа».

Напрасно огорчался Петров, когда писал: «Какая ужасная вещь — человеческая память! Десять лет проработал я за одним столом с Илей. И вот теперь, когда его нет и я хочу о нем написать, в голову приходят одни незначительные подробности...» (Евг. Петров — Сергею Токаревичу). Но именно «незначительные подробности», задержавшиеся в его памяти, превращают Ильфа из человека, «родившегося с мечом в руке» (по выражению Славина), в человека. Это подтверждают наброски Петрова к задуманной им книге Мой друг Ильф. «Чтобы воссоздать образ Ильфа, нужны очень тонкие и точные штрихи и краски. Малейший пережим — и образ этого особенного человека будет огрублен...», — заключает Славин.

«Штрихи и краски», не говоря уже о фактах, приходится вылавливать по строчкам.

Написано об Ильфе довольно много, но все-таки недостаточно, чтобы отчетливо представить те двадцать пять лет, что он прожил в родном городе. Эту лакуну, по счастью, постоянно заполняют одесские краеведы: их публикации тщательно выверены в архивах. Одесса кажется мне неисчерпаемой сокровищницей. Я бесконечно благодарна всем, кто оказал неоценимую помощь в создании если не летописи, то биографическо-литературной канвы одесского периода Ильфа, в воссоздании образа Ильфа-одессита: Сергею Лущику, Ростиславу Александрову (Александру Розенбойму), Евгению Голубовскому, Одесскому литературному музею в целом и Алене Яворской с Еленой Караки-ной в частности, Одесской государственной научной библиотеке имени Горького в лице Ольги Барковской и Татьяны Щуровой, а также Татьяне Донцовой, специалисту по одесской Молдаванке.

Я не собираюсь «сочинять» биографию моего отца. Она рождается сама из меморий, комментированных независимыми источниками — документами, письмами и фотографиями.

Р. S. Ильфу принадлежит рассказ «Блудный сын возвращается домой». Так называется популярный библейский сюжет: молодой человек покидает отчий дом, расточает богатство и нищим возвращается к отцу. Тот заключает его в объятия (см. одноименную картину Рембрандта).

Молодой Ильф покидает родное гнездо и превращается в некоего блудного сына: Москва, железнодорожные магистрали родины... Потом Европа — Турция, Греция, Италия, Австрия, наконец, Париж. Потом — снова Европа и Соединенные Штаты. Но он не расточает богатства, а наоборот — умножает. Становится известным, даже знаменитым. И чем дальше, тем больше. Но в его памяти и в его сердце — Одесса.

Вы спросите — какова цель этой публикации?

Я хочу вернуть Одессе ее любящего сына.

Беленкович Ким Зиновьевич (1923-1999)

Вера Зубарева

Ким Зиновьевич БеленковичКим Зиновьевич Беленкович – писатель и журналист, капитан дальнего плавания.

Родился в Глухове (Украина) 14 ноября 1923 года. Он был автором многочисленных очерков на русском и украинском языках, а также сборника рассказов “Голубые мили” (Маяк, 1968). Периодика, в которой выходили произведения Кима Беленковича: “Советский флот”, “Горизонт”, “Комсомольская искра”, “Моряк”, “Надднiпрянська правда”, “Чорноморська коммуна”, “Одесский портовик”, “Молодь України”, “Советский китобой” и другие. Его повести и рассказы (“Золотистый головастик”, “Ночная радиограмма” и др.) включены в интернет-проект Николая Ковыляева “Поэтический ИЛЛЮМИНАТОР”.

Участник Великой Отечественной войны, чудом оставшийся в живых после потопления судна в 1941 году.

Из дневника 1941 года:

“День накануне моего совершеннолетия мне, кажется, запомнится навсегда. Это было тринадцатое число. Как же ненавижу я эту цифру! Поневоле становишься фаталистом, хотя осознаёшь, что это абсолютный абсурд. Я хорошо запомнил эти бледные, перепуганные, растерянные лица, рука, держащая пистолет у виска, густые клубы пара, заволакивающие всю эту картину, и судно, медленно погружающееся в воду. Картины смерти…”

После войны вплоть до 60-х плавал на китобойной флотилии “Слава” и был награжден медалью “25 лет Антарктической китобойной флотилии” и орденом “Участнику рейса АКФ “Слава” вокруг Антарктиды”.

В 1956 году стал лоцманом, а затем старшим лоцманом Одесского торгового порта. 31 мая 1956 года ему было присвоено звание капитана дальнего плавания. За все годы службы не имел ни одной аварии, ударник коммунистического труда. Неоднократно завоевывал звание “отличник в социалистическом соревновании”.

2 марта 1965 года Ким Зиновьевич получил диплом инженера-судоводителя Одесского высшего инженерно-морского училища.

В 1974 году руководил подъемом судна “Моздок”. Ввел затонувшее судно в одесский порт, стоя на его трубе, о чем писал И. Ляндрес в заметке “Лоцман на трубе” (газета “Моряк”, 1974 год).

В его дневнике этот день отмечен следующей записью:

“18 августа 1974 года. Я поднимаюсь по штормтрапу на трубу... да, на трубу теплохода «Моздок»! Собираясь на «Моздок», находясь на «Онеге», где следили за всплытием затонувшего судна все начальство и А.Г. Третьяк, и В.В. Водопьянов, и даже начальник пароходства, и корреспонденты метались в поисках интересного факта, я сказал, что такого еще в мире не бывало – лоцман на трубе. Кто-то из корреспондентов вынюхал это и, перефразировав, поместил в свою статью «40 часов на трубе!»”.

Его судьбе посвящены многочисленные очерки, документальный фильм, а также роман его дочери Веры Зубаревой “Лоцман на трубе”.

“Лоцман на трубе это почти что скрипач на крыше – то же соло над миром, окруженным стихиями неба и вод, то же смешение улыбки и грусти в поступке, то же одиночество духа и объединение души со вселенной. Таким ты остался навечно в истории города”.

Умер Ким Зиновьевич Беленкович в Филадельфии (США) 10 августа 1999 года.

Вера Зубарева, литератор,
дочь К.З. Беленковича

Говорящие дома серебряного века

Людмила Заболотная

Период в культуре, хронологически совпавший с эпохой модерна, дал Одессе не только удивительных поэтов и художников; он наделил наши дома поистине загадочным декором. И сейчас, когда листья опали, открыв старые фасады, можно увидеть, что язык архитектуры Серебряного века не менее символичен, чем стихи и живопись.

Птичий язык

В переулке Чайковского на голову прохожего упал кусок штукатурки. Он не нанес увечий, но заставил поднять голову и увидеть... огромного, серо-каменного младенца. Пустыми глазами он выглядывал из-за трубы второго этажа, а его собратья – такие же пухлые и нелепые – стояли по всему периметру доходного дома времен модерна. Странное, нужно сказать, украшение. Во всем городе младенцев на домах больше обнаружено не было. Зато нашлись гротескные маски, монументальные скульптуры мужчин и женщин, барельефы селян и молотобойцев. И гордые орлы, укрытые тенью огромных куполов. С начала 20 века архитекторы стали придавать фасадам своих зданий тайный смысл при помощи языка символизма. И каждая гирлянда, каждые завиток и линия стали хранителями тайной информации. Но вернемся к младенцам.Они – главное украшение дома № 18 в переулке Чайковского, и, с добавлением некоторых деталей, о людях, им владевших, можно сказать многое. Дом был построен архитектором Эдуардом Меснером для итальянца Джованни Бонифацци. Согласно языку символизма, ребенок, как правило, мальчуган – символ времен года: малыш, закутанный в пальто, – Зима; с цветами и листвой – Весна; с колосьями пшеницы – Лето; малыш с плодами – Осень. В легендах детей приносят существа, ловящие рыбу (аист), либо живущие в воде (лягушка), либо рожденные Матерью-Землей под кустом или в пещере. Сплошь голые детишки, стоящие на фасаде, – времена года южной страны, где редко идет дождь и совсем не бывает снега, а барельеф попугая, который расположен сверху, означает, что птица, приносящая детей, тоже южная и очень разговорчивая. Все это вместе соответствует домовладельцу – уроженцу Италии. Вполне возможно, что итальянцу, некогда поставившему голых детей на карниз второго этажа, одесской зимой было не менее зябко. А орлов, которые часто украшают дома модерна, в Одессе всего несколько: гордую птицу удалось найти в доме № 12 по улице Конной, принадлежавший домовладельцу Стамерову (здесь она «гнездится» на огромном барельефе на пятом этаже), и в доме № 2-4 по Коблевской, принадлежавшем некогда господину Свинцицкому. Оба дома построены в 1913 году, в 300-летие дома Романовых, и орел – это не просто духовное начало, вознесение, вдохновение, победа, гордость, созерцание, апофеоз, царственное происхождение, а часть герба России. На доме Свинцицкого вообще нет никаких украшений, кроме одинокого орла, сидящего во главе дома. Это лишь говорит о том, что оба упомянутых домовладельца – патриоты Российской империи, сторонники самодержавия, хотя ими в полной мере могли быть и архитекторы здания – Фридрих Кюнер и Моисей Линецкий. Есть в городе и другие птицы, украшающие здания. Самые неожиданные – совы на огромном доме Вернетт по Нежинской,54, построенном по проекту Адольфа Минкуса: мудрые птицы чередуются со щитами – и тоже подлежат расшифровке. Сова – амбивалентный (неоднозначный) символ, написано в словаре символизмов. Птица мудрости, но также мрака, скорби и смерти. Щит – символ укрывающей и защищающей женской силы, атрибут персонифицированного целомудрия. Для дома, владелицей которого была женщина, щит являл собой именно женскую силу. В сочетании с совой – еще и мудрость. Но следует также помнить, что дом начали строить в 1905 году. Тогда в Одессе произошел самый массовый еврейский погром, было убито 400 человек. И Адольф Минкус, еврей по происхождению, мог установить символ смерти – сову в память о своих соотечественниках.

Привет из античности

Главное украшение знаменитого дома, где некогда останавливался писатель Куприн, – голова медузы-горгоны на фронтоне усеченного угла. Дом № 2 по улице Маразлиевской был построен Моисеем Линецким в 1902-1903 годах. Нужно сказать, что маскерон с изображением медузы-горгоны – непростой символ в архитектуре модерна. Но и сама личность архитектора Моисея Линецкого необычайно любопытна. Он – старший сын известного в дореволюционные годы еврейского писателя Ицхока Иоэла Линецкого, автора знаменитой в бедной еврейской среде повести «Мальчика из Польши», бичующей религиозный фанатизм и невежество. Прогрессивные взгляды унаследовал от отца и знаменитый одесский зодчий. И фасады всех его домов проникнуты глубоким смыслом. Головы горгоны украшают почти все дома Линецкого. Уже названный дом Стамарова на Конной, 4, с громадным орлом на фронтоне, с главного входа тоже украшен головой горгоны. И таким образом великодержавный орел нивелируется страшной маской – женщиной со змеями на голове. У символистов горгона – одно из самых разрушительных начал, страшное зло само по себе, а на фасаде дома на Маразлиевской, 2, – она даже не одна. На всех этажах на нас глядят пугающие маскероны. Впрочем, украшать дом любой головой – значит наделять его мудростью, а во вред она идет или во благо – кто теперь скажет?

Известно, что не боящийся суеверий Линецкий украсил головами горгоны еще один дом – Пташникова на улице Старопортофранковской, 97. Никто, кроме Линецкого, не рисковал оставлять опасные украшения на своих зданиях. А вот мифологические фигуры и барельефы – декор вполне безопасный. Самая распространенная фигура на доме модерна – молотобоец или жнец. Люди и той, и другой профессии также много значили на языке символов. Держащие молот солидные мужчины – частое украшение домов на Маразлиевской. Считается, что с молотом изображали древнегреческого бога Гефеста или скандинавского бога грома и бури Тора. Оба были охранниками жилья и человека, и появление их на фасаде добавляло дому безопасности. Но на Маразлиевской есть один дом, где рядом с Гефестом стоит богиня Афина с мечом в руках. Это уже двойная защита, поскольку Афина – богиня мудрости и справедливости, а меч в ее руках – символ безопасности. Но самые характерные символы оставил архитектор Леонид Чернигов на доме № 35 по улице Екатерининской угол Жуковского. По уровню второго этажа фасад украшен целыми сценами из жизни античных крестьян – то ли жнецов, то ли пахарей. Интересно, что для торговой Одессы эти персонажи были самым подходящим декором. Жнецы – это либо люди, которые работают на вас и пекутся о ваших интересах, либо они собирают урожай, посаженный вами. Пахарь же означает человека, который трудится, не покладая рук, ради вашего будущего. А стоящая между жнецами женщина – Великая мать, подательница благ и защитница.

И все-таки уберечь бывших домовладельцев от экспроприации символические охранники не смогли. После революции Бонифацци, Пташниковы и Свинцицкие покинули свое недвижимое имущество, и вряд ли античные герои взяли под охрану жильцов коммунальных квартир, с тех пор населяющих эти дома...

Одесский ледокол

Дмитрий Занерв

В Одессе в издательстве “Феникс» вышла интересная книга философских размышлений и эссе молодого одесского философа Дмитрия Занерва «Человеки». Она есть на книжной полке Всемирного клуба одесситов. Одно из эссе, посвященное творчеству Михаила Жванецкого с разрешения автора помещаем на нашем сайте.

Михаил Михайлович Жванецкий - последний великий русский писатель. Несомненно, православные сталинисты будут против, хотя бы из-за фамилии. Как можно! Кощунство! Защитим литературу Пушкина, Тургенева, Толстого! Ведь Жванецкий, «как известно», - это просто смешной автор, сатирик, «бичующий» то ли пороки времени, то ли просто издевающийся над ним ради хохмы. Жванецкий - это какой-то карикатурный еврей, помещающий в тексты свои комплексы и некогда мстивший советской власти за свои житейские неудачи. Жванецкий - это нечто в одном ряду с Хазановым, Задорновым, нечто весьма ясное и понятное. Только вот почему-то уже полвека миллионы людей не могут обойтись без цитат из этого «простого» еврейско-русского писателя.

Между тем, Жванецкий давно преодолел свои собственные национальные комплексы и стал просто русским писателем второй половины 20 века. А вторая половина 20 века - самый незавидный период в истории русской литературы. Ибо ни в одном другом периоде не было так много званых, но так мало призванных. Что вообще делает писателя великим? Писателя делает великим полное созвучие его субъективного мира с эпохой, в которой он очутился. Жванецкий скромно начинал крановщиком в одесском порту, также скромно продолжил автором текстов для Аркадия Райкина. Потом, по-прежнему скромно, читал свои произведения с эстрады, далее регулярно, но скромно появлялся на телевидении, а ныне скромно дает концерты, как будто ничего не случилось с тех пор. За этой скромностью большинство читателей проглядели величину явления, с которым они столкнулись.

После смерти Горького, а затем Булгакова, после окончания войны и начала «оттепели» вдруг стало ясно, что более не существует единой объединяющей фигуры русского литературного процесса, нет больше кормчего, нет больше льва царя зверей в литературной саванне. Появилось много хороших средних авторов, которых очень даже приятно почитать, которые порой оказываются нам очень близки по мировоззрению, опыту, порой пытаются поставить диагноз своему времени, а порой даже замахиваются на «войну и мир» собственного исполнения, однако проходит одно-два десятилетия, и не только публика, но и критики с трудом вспоминают, кто и зачем это всё писал. Жванецкий непостижимым образом с середины 60-х упорно присутствует в массовом сознании читателей. Трудно вспомнить другого после Ильфа и Петрова автора, чьи выражения становились бы народными поговорками в таком количестве. «Авас доцент тупой», «тщательнее», «может, в консерватории что-то подправить», «нормально, Григорий, отлично, Константин», перечень занял бы страницы.

Жванецкий работал в самом трудном жанре - «смешного». Много ли «смешных» русских писателей выдержали испытание временем? Единицы. Но эти единицы, как правило, пользуются огромной популярностью, в отличие от серьезных, суровых авторов. Даже произведения тех, кого мы считаем самыми великими из числа серьезных, удержались на плаву истории только благодаря комическим элементам, вплетенным в их трагический пафос. Никогда бы «Собачье сердце» Булгакова не оставило такого глубокого следа в нескольких поколениях, если бы помимо своих историософских и метафизических вопросов, это не была бы просто очень смешная книга. За убийственными репликами персонажей Ильфа и Петрова также скрывается трагический смысл. За смехом Зощенко стоит черная меланхолия, присущая самому автору. «Смешной» Чехов - необходимая оболочка Чехова серьезного и без этой оболочки само серьезное содержание вызывало бы смех, к чему Чехов все-таки не стремился. А потому пришло время за «ха-ха» Жванецкого увидеть серьезные стороны его творчества, то, что сделает его потенциально бессмертным.

Итак, почему Жванецкий будет бессмертным? Во-первых, он дал лучшее, абсолютно адекватное историческое свидетельство о позднесоветской цивилизации. Без него мы не разберемся в этом периоде, который, с одной стороны, от нас удаляется, а с другой стороны, сидит внутри нас весьма крепко. Жванецкий - крупнейший рефлексивный писатель последнего пятидесятилетия. Всё, что он писал, это исповедь, заявление, жалоба врачу, письмо в милицию, дневниковая запись. Один из секретов его мастерства тот, что между ним и читателем нет никаких промежуточных звеньев, он говорит то, что думает и так, как думает.

Во-вторых, Жванецкий - последний великий одесский писатель, а быть одесским писателем еще труднее, чем быть просто русским писателем, потому что стилистические требования, заложенные в городе Бабеля, Олеши, Ильфа, делают практически невозможным дальнейшее развитие этого литературного движения. Жванецкий смог. Смог исключительно собственными силами, за ним не стоял ни союз писателей, ни еврейская мафия, за ним не стояло ничего, кроме интеллигентности в первом-втором поколении. Это его собственная борьба за стиль. Жванецкий описал все слои советской жизни, все возможные ее ситуации, все возможные типажи, отдал дань всем языковым традициям и создал прямо-таки энциклопедию «хомо советикус». Но просто описателем Жванецкий никогда не был. В 60-е годы он, следуя логике заказчика, то есть Райкина, пытался что-то «исправлять», это действительно была попытка чистой сатиры, борьба с недостатками. В 70-е, когда стало ясно, что особых изменений не предвидится, он грустил и давал нечто вроде истории болезни. В 80-е, когда казалось, что перемены за углом, он повел чуть ли не маленькую войну за то, чтобы всё было как у людей, то есть на Западе, куда Жванецкий впервые как раз в этот момент вырвался и был шокирован разрывом миров, несмотря на самые худшие свои ожидания. Затем в 90-е и 2000-е последовало некоторое примирение писателя с действительностью, поскольку он понял, что изменения в политике и экономике ничуть не исправили людей, которых Жванецкий знал как облупленных. Таким образом, его литературная политика замкнула круг, придя к тому, с чего начинала - к борьбе с «недостатками». Однако оказалось теперь, что из этих недостатков собственно и состоит русская цивилизация. Это содержание. Что же форма?

Как у всех великих писателей, форма от содержания у Жванецкого никак не отрывается. Великий писатель - это власть над языком. Власть над русским языком у Жванецкого выражается в том, что он берет шаблонные формы диалога, которые приняты в том или ином кругу, но подчиняет их своей мысли, в результате чего они становятся свободными, какими на самом деле никогда не были. Все эти обитатели одесских дворов, кладовщики, буфетчицы, командированные, начальники цехов и ЖЭКов и даже младшие научные сотрудники такой свободой мысли и рефлексии в принципе не обладают. Это свобода самого Жванецкого, но он эту свободу подает на блюде чужих штампов. Тогда как обычные средние писатели изо всех сил тужатся создать некий новый серьезный язык, который на поверку оказывается интеллигентским штампом, книжным, а значит бесконечно далеким от народной жизни.

Стиль Жванецкого - это мышление ироника, с которого содраны все смягчающие покровы, как бы двигатель автомобиля с поднятым капотом, где мы видим все шестерни, ремни, и слышим запах бензина. Это мышление вроде бы типично, так мог думать любой образованный умный человек середины 20 века, но, как пророчески заметил сам автор, «секрет таланта: все знали - он сказал». Он сказал то, что знали все, но боялись, не хотели, не считали нужным сказать.

Диапазон юмора Жванецкого чрезвычайно разработан: от грубого рабочего в стиле раннего «Гудка», до марк-твеновских и даже оскар-уайльдовских эллипсов. В его стиле нет разницы между началом, серединой и концом, нет никаких вводных и эпилогов, всюду равноценная ткань мысли и слова, это всё шелк без изнанки. Некоторые были в претензии, что Жванецкий пишет отрывочно, ну, так чудные мгновения длинными и не бывают.

В раннем творчестве Жванецкого его самого почти не видно, автор был молод, о себе много не задумывался, «работал для людей», может быть, поэтому самые смешные и беззаботные произведения относятся именно к этому времени. Высшее достижение раннего периода - «Одесский пароход» - протягивает руку традиции обериутов. Произведение абсолютно бессмысленное, но оторваться от него невозможно. Между тем, этот поток сознания можно было бы документально подтвердить, посетив в то время одесский порт, где подобные миникомедии дель арте происходили каждый день с перерывом на обед. Ранний Жванецкий чем-то напоминает экран старого советского черно-белого телевизора с медленно плывущей по нему полосой - тем, что он полностью настроен и встроен в лучшие побуждения своего времени. Это всё еще автор, верящий, что «будет, будет лучше», что его неприятные открытия вызовут какое-то движение в сторону их исправления. Иначе говоря, перед нами - советский писатель. Но крайне нетипичный. Однако происходит рубежное событие - разрыв с Райкиным, и из советского добропорядочного борца с недостатками выходит радикальный, злой, исключительно оригинальный писатель.

Вершиной зрелого Жванецкого становится «Собрание на ликеро-водочном заводе». Где речь уже не идет о каком-то там исправлении, а речь идет о том, что людям не нужно мешать. Где мы присутствуем при советском сеансе шаманизма. Здесь начальник транспортного цеха и председательствующий - это античные боги, которые карают и милуют, не отходя от трибуны, посетитель склада готовой продукции практически пересекает Стикс. Вы всё еще задаете вопрос: почему пал Рим? Это значит, что вы всё еще плохо читали советского Вергилия. «Бой тары произвести с учетом интересов». Как это перевести на английский или французский? Как раз в этот момент Жванецкий становится непереводимым, так же как и окончательно невыездным. Зато Григорий и Константин путешествуют по советской стране в поисках правды или хотя бы выпивки, но дело, как всегда, заканчивается гороховым концентратом.

Пожалуй, лучшее вообще произведение Жванецкого - «Не троньте». Тут он делает просто анатомическое вскрытие сущности «нашего» человека, каким он был, есть и, видимо, еще долго будет: «Ой лучше мне всё додать... Ой, лучше меня не трогать, клянусь. Держитесь подальше, радуйтесь, что молчу... Есть такие животные. Его тронешь, он повернется и струей дает. Тоже с сумками... В склад бросишься, дверь закроешь, там - как свинья в мешке, визг, борьба и тянешь на себя. Глаза горят, зубы оскалены - ну волк степной убийственный. И всё время взвинченный. Всё время - это, значит, всегда. Это, значит, с утра до вечера! Готов вцепиться во что угодно. Время и место значения не имеют. В трамвае попросят передать, так обернусь: Га!? Ты чего?... А как из ворот выходим всей семьей с кошелками... Всё!!! Сухумский виварий! То есть - дикие слоны! Тяжело идем... Только таких, как мы, природа оставляет жить. Остальные не живут, хотя ходят среди нас... Вот вы чувствовали - среди бела дня чего-то настроение упало? Солнце вроде, птички, а вас давит, давит, места себе не находите, мечетесь, за сердце держитесь, и давит, давит?.. Это я из дома вышел и жутко пошел». Написано в 70-е, но пусть кто-то попробует сказать, что с тех пор что-то изменилось. Советская власть здесь ни при чем. Это стало ясно особенно теперь, когда ее давно нет. То, о чем писал Жванецкий - это чистая антропология, с политикой никак не связанная.

И вот мы тянемся вслед за автором по многочисленным свадьбам, производственным совещаниям, магазинным очередям, сидим в одиночестве в пустой квартире с наполненной на случай отключения воды ванной, бродим в поисках легкой любви по дворам, смотрим телевизор, где «сына нам из другой семьи подмонтировали, наш меньше на папу был похож», слушаем доклады министра мясной и молочной промышленности, на диване в тапочках путешествуем на Цейлон, одним словом, живем насыщенной жизнью позднего социализма, который в непрерывном поступательном научно-техническом прогрессе пришел к тому, что, глядя в микроскоп, нужно «подвинтить вот этот шлиц у ДНК, в котором как раз и находится вся ваша тяга в Париж... ».

Теперь о метафизике Жванецкого. Она, конечно, есть везде, но главный философский диалог его говорит непосредственно о раках. Раки, как известно, бывают «по пять рублей, но большие, но вчера, и сегодня, но по три, но маленькие, но по три и сегодня». И что бы вы ни делали, с каким изощренным философским методом последнего французского изготовления вы ни подошли бы к этому вопросу, вы так и не сможете сделать выбор. И уйдете с этим вопросом в ночь.

Остаются еще иностранцы, которые всегда всё портят нам своим несвоевременным появлением. Мешают нашей идиллии, где «иногда детский смех птичкой вспорхнет, на него шикнут, он упадет камнем, и снова тишина, наполненная гулом машин и шарканьем подошв». Поэтому иностранцам рекомендуется смотреть на всё это, как на этнографию, и поскорее убираться в свои комфортабельные родные места, потому что умом Россию не понять, да и вообще ничем, в России просто живут и решают вопросы. Иногда очень серьезные.

Одеколон. Ретро. Мы.

Евгений Женин

Евгений Женин«Когда мы были молодые
И чушь прекрасную несли…»

Ах, как отвечала эта песня настроениям вчерашних школяров середины шестидесятых, когда мы все оказались в Москве: кто в сверхпарадном и чопорном МГУ, кто - в легендарном и таинственном «физтехе», а кто - в «Менделеевке»…

Мы называли себя «Одеколон»: Одесская Колония. Кажется, это Фима Аглицкий, выпускник 116-й школы, который был чуть старше нас по возрасту и торил остальным дорогу в науку, придумал это название. И уже одна эта причастность к городу Дюка, лучшего в мире (да-да, лучшего в мире, и не иначе!) Оперного театра и золотых пляжей Фонтана и Аркадии грела душу и бесшабашно навевала амбициозные, чуть не наполеоновские даже, грезы и планы.

Наступал Новый, 1967-й год.

1. Время стрессов и страстей

Встречать праздник я, одесский москвич-первокурсник, поехал в «эпицентр Одеколона» - студенческое общежитие Московского физико-технического института. О, какая собралась там компания! Фима Аглицкий и Юра Конахевич - эти имена по той поре были известны всем, и в первую очередь - благодаря КВНу, в котором одесситам из одесской команды противостояли одесситы из команды московской, с участием капитана Аглицкого и вице-капитана Конахевича. Новое поколение одесских физтеховцев представлял Гурам Цициашвили, с которым еще полгода назад заканчивали мы специализированную 16-ю физматшколу в Одессе. Образцовый мальчик-отличник, огненной-рыжий Гурам так же походил внешне на грузина, как я на сенегальца, или на туркмена. Зато все мы были похожи друг на друга своим одесским происхождением. А в остальном, пожалуй, я оказался единственной белой вороной в стане физиков, о которых тогда на каждом углу говорили: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне…»

Собственно, в МФТИ изначально принимали только очень и очень талантливых ребят: ведь из выпускников этого вуза, в основном, и формировались академические кадры советских физиков. Вот и Гурам впоследствии не нарушил традицию, став доктором наук и крупным ученым. А что до «лириков в загоне» - то, право же, «чистые физики» столь свободно ощущали себя в литературе и в искусстве, как дай-то Бог «чистым гуманитариям».

Потом, потом все они будут мэтрами и профессорами, а пока… Пока нам по 17-20 лет. И время-то какое! Уже вышел из печати первый, хоть и кастрированный цензурой, но все же опубликованный легально, а не в «самиздате», журнальный вариант булгаковского «Мастера и Маргариты» - вон журнал «Москва» с его текстом лежит на тумбочке в комнате у Гурама. Еще не начал анекдотично шамкать «дорогой товарищ Леонид Ильич», и «Малую Землю» еще не приравняли к «Отче наш». Не дотянулись еще руки Кремля и Лубянки ни до Чехословакии-1968, ни, тем более, до Афганистана-1979. И потому, да еще по молодости, верно, очень хотелось верить – и верилось в светлое будущее.

И в начале второго ночи с 31 декабря 1966-го на 1 января 1967-го, в расстегнутых пальто и без шапок, мы высыпали на улицу, прямо в сугробы. Мороз трещал по всем правилам, градусов где-нибудь под сорок, но так ведь веселее, правда? Уже очень скоро заболело горло, и в меня, напрочь непьющего, Гурам силком влил чуть не стакан невесть откуда взявшегося ямайского рома, чтобы я быстро заснул. И заснул в комнате, где обитал еще один участник того Новогодья, Левка Б-й, которого все звали «Шалопай».

2. Засекреченный Казанова

А почему, собственно, «Шалопай»? А тут особая история. Как раз накануне, перед первенством мира по футболу 1966 года, вдруг пропал главный приз - Кубок мира. Чуть не вся планета озабоченно «встала на дыбы», но нашел футбольную богиню симпатичнейший английский песик по кличке «Шалопай». А вот уши у него настолько походили на уши нашего Левки, что тот аж сам получал удовольствие от пусть и такого, но все же неопровержимого сходства с новой мировой знаменитостью. И даже иногда в шутку потявкивал.

Левка поступил в МФТИ почти случайно. У него, окончившего школу с двумя золотыми медалями (одну из них он получил на ВДНХ за какое-то немыслимое изобретение по радиоэлектронике, едва ли не мгновенно ушедшее под гриф «секретно» в Министерстве обороны СССР), - было персональное приглашение в Новосибирский университет. Но мама его не могла смириться с мыслью, что Левка уедет со своей родной Большой Арнаутской в Сибирь, и заставила его поступать в одесский политех. Где со своей анкетой и внешностью он, разумеется, мгновенно провалился на первом же экзамене. Об этом случайно узнал кто-то из мэтров советской науки, заочно знакомых с Левкиными успехами на ниве серьезной физики, и ему дали возможность поступать в физтех. На четырех экзаменах он набрал 20 баллов.

Окончил Левка МФТИ задолго до своих сокурсников. С космической скоростью защитил кандидатскую. Столь же быстро, легко и непринужденно - докторскую.

В середине 70-х я случайно встретил его летом на Дерибасовской и окликнул:

- Шалопай, привет!

Левка втянул голову в плечи, быстро оглянулся и кивнул, чтобы мы ушли с людного места. Видимо, он, ведущий специалист и профессор практически засекреченного Института космических исследований, с открытым допуском к государственным тайнам, не очень уютно ощущал себя даже в центре родной Одессы. Где «компетентных лиц» и прочих «искусствоведов в штатском» тоже хватало с лихвой в эпоху брежневского застоя и андроповской шпиономании …

Увы, лет тридцать мы с ним уже не виделись. Вот только как-то встречал я то его первую жену-красавицу, то вторую жену-красавицу… И вспомнилось, что, когда померкла слава британского песика, Шалопаем Левку звали уже совсем за другое: за фантастическое умение мгновенно и бесповоротно покорять одно женское сердце за другим. Может, и впрямь в нем умер гениальный сценический герой-любовник?

3. Бизнес, поэзия и внуки

Владимир КацВ отличие от левкиной, фамилию Вовки Каца я могу назвать без малейших опасений повредить ему. Мой одноклассник Вовка учился на мехмате МГУ. Он был категоричен и резок в суждениях и оценках, не признавал авторитетов. И вряд ли тогда в юном, стройном и черноволосом одесском пацане кто-то мог разглядеть того солидного в будущем человека, который станет строить серьезный бизнес по классическим законам математики, а на шестом десятке вдруг «откроется» как автор тонких и глубоких стихов. Вот уже и сборник за сборником у него выходит, и хорошая поэзия! Словом, вполне успешный и респектабельный наш Вовка Кац. И рады за него мама и папа - тоже известнейшие в городе математики. Только вот… грузный стал Вовка, с непременными по-одесски кошелками с Привоза, с жалобами на боли в ногах. Задыхаясь, он прибежал совсем недавно на перрон к отходящему луганскому поезду, чтобы вместе со мною проводить нашего одноклассника Юрку Арлинского, которого тоже давно не видел. За Вовкой торопливо шла женщина с двумя детьми, одним - лет 18, другим - совсем еще маленьким. Дочка с внуками. Они живут очень, очень далеко, вообще даже не в Европе, и с ними дедушка Вова тоже видится, увы, нечасто.

А вот что до Юрки Арлинского, который уезжал в Луганск… Нет, Юрки Арлинского, с которым в школе мы сидели за одной партой, не было с нами в ту первую ночь 1967-го.

4. «Совсем пропащий…»

Юрий АрлинскийС Новым годом Юрка поздравлял меня на следующий день по телефону из Донецка, где учился в университете. Ему Москва «не выпала». И нам, амбициозным без меры, казалось, что сбывается адресованное ему пророчество школьной учительницы украинской литературы: «Господи, ну що з тебе, Арлінський, з такого дурня, вийде? І кому ти тільки потрібний будеш, невдахо?!» Изрекла она сие после того, как в разгар сражения по морскому бою был он вызван отвечать образ институтки по одноименному произведению Марко Вовчок и ошалело брякнул на весь класс: «Проститутка делится на четыре части».

Не знаю, право, кто на сколько частей делился. Однако, нынче, сорок лет спустя, в свой Луганск, где он заведует кафедрой математического анализа, доктор наук и академик Юрка Арлинский заезжает от случая до случая. В перерывах то ли между сессиями математических обществ Лондона и Амстердама, то ли между семинарами и мастер-классами в Хельсинки и Берлине, то ли между полновесными учебными семестрами в крупнейших университетах США. Таков расписанный по дням и часам график «совсем пропащего» рядового ученого с мировым именем. А однажды, вернувшись с очередного форума и с очередными регалиями, он получил «высочайшую благодарность» за труды свои на благо и во имя Луганска: областное начальство приняло решение «оплатить Арлинскому Ю.М. проезд в Одессу и назад по жесткому тарифу пассажирского поезда».

Однако же, разве это главное?! Главное – то, что Юрка в Одессу вырваться смог!

...

Обрывки воспоминаний. Друзья, с которыми мы вместе были молоды. С которыми ждали будущего.

А каким оно стало, это будущее – что об этом говорить, оно за окном. Всем видно. Невооруженным глазом.